Когда учреждали его, предложили Егору стать председателем. Так старики порешили: уж если не миновать колхоза, то пусть Егорий и начальствует. Потому как он - старшина деревни, человек уважаемый. Наивные старики! Поблагодарил общину Егор и отказался. Не поверил он в колхоз и на кончик волоса, не стал греха на душу брать. Да и провидел он ясно, что с председательского стула одна ему дорога - в тюрьму. И рядовым колхозником в колхоз не стал он вступать, но не пожадничал - отдал избыток свой в общее пользование: решил поглядеть, что выйдет. Но что могло выйти из ликвидации ответственности?
Всё было ясно заранее: надо было уходить в тайгу, на необжитые места. Но легко ли было оставить родную деревню, где жили поколения предков? Бросить землю, обработанную любовно своими руками, бросить подворье, где всё так прилажено к месту? Но делать было нечего. Тяжёлой горечью наполнилось сердце Егора, когда привели с артельных работ лучшего его коня, и пришлось подвесить его к балкам конюшни на помочах, так как не держали подламывающиеся ноги. Вся семья Егора собралась вокруг несчастной лошади: дети плакали. Тут и решился Егор: ждать боле нечего, нужно уходить немедля. И раскатал он с сыновьями избу, продал расписной фаэтон и то, что осталось ещё из движимости, погрузил скарб и детей на две телеги, и двинулся по болотным кочкам в тайгу, в верховья Туры.
Там, из таких же, как он, бежавших от колхоза мужиков сколотил Егор рыбачью артель, и стали они ловить рыбу, и продавать её в Нижний Тагил и Тюмень. Но не успело их дело наладиться и окрепнуть, как и здесь настигли их вездесущие заготовители и привезли им план по сдаче рыбы в потребкооперацию. Смириться со включением его свободного труда в произвольную, надуманную и разорительную систему заготовок Егор не мог. В душе его окрепла какая-то мрачная решимость. Брови его сдвинулись к переносице и больше уже не расходились к прежней достойной безмятежности. После беседы с заготовителями, в ходе которой он едва вымолвил несколько безразличных слов, Егор велел жене собираться.
Он уходил в тайгу, как медведь от своры борзых, и в его уходе было нечто большее, чем преследование своего личного интереса, которого не хотел он принести в жертву чуждым целям. Это был протест. Тот самый протест, который двигал и его не столь отдалёнными предками. Все они были беглецами и искателями личной независимости; начиная от основателя рода, курского крестьянина, который при первой возможности уйти от великорусского рабства, отправился с семьей в незнаемую далёкую Сибирь.
Гнёт мира, гнёт государства, гнёт соборного греха, и единичное бытие, отстаивающее свою безусловную ценность…
Деревню Тагильцы основал прадед Егора, который, в свою очередь, не согласившись с общиной, ушёл в тайгу один, выбрал место, срубил избу, привел жену из остяков и стал жить, как хотел. Его прозвали Новосёлом. От него и пошли они все: Новосёловы.
Ноги - поистине великое орудие народной демократии, обязанное своим бытием бескрайним российским просторам. Всю свою жизнь Россия, лишённая возможности голосовать руками, голосует ногами. Обширна страна наша, но вот, пришли худые времена, когда и в ней стало тесно.
Сыновья разошлись и разъехались по городам. Егор оставил жену с двумя дочерьми у кумовьёв в Кошуках и ушёл в тайгу один, с ружьём и лотком - мыть золотишко. Оставшейся без кормильца семье было несладко. Приходилось дочери Егора нянчить чужих детей, вместо того, чтобы учиться в школе, а то и побираться по богатым остяцким деревням. Но Егор был непреклонен. Он не нуждался во властях, - ни в дурных, ни в хороших, - для того, чтобы жить. Между ним и новейшим временем пролегла глубокая борозда. Своим крестьянским нутром Егор понял, что примирения быть не может, что его хотят уничтожить. Ощущение самоценности своей было, однако, столь велико в нём, что для сохранения своей внутренней сути он готов был жертвовать всем, даже семьей.
Два года жил он в тайге, на заимке, питаясь рыбой, дичью и лесными плодами. Мыл песок по таёжным речкам. Старший сын давно уже звал их к себе, в далёкий южный город, слал вызовы, но Егор не хотел ехать с пустыми руками на благоволение сына: не мог позволить себе нарушить строгую крестьянскую иерархию: думал на золото опереть свою гордость отца и хозяина. Намыл он золота из уральской гранитной дресвы, сплавил слиток в полкилограмма весом, завернул его в тряпицу, положил за пазуху и воротился к бедствующей семье своей, или вернее - к немощному остатку её.
Они ехали долго, пересаживаясь с поезда на поезд; сутками сидя на переполненных вокзалах, выстаивая многочасовые очереди в кассы, чтобы прокомпостировать (или, как тогда говорили, “прокампассировать”) билеты.
На одном из вокзалов, притомленная дорогой жена Егора заснула на своих вещах, пока сам Егор ходил с чайником на перрон, за кипятком. И украли у спящей Прасковьи чемодан, и вместе с ним всё намытое Егором золото. И не столько жалко ей было золота, сколько чемодан был хороший, фанерный, - Егор с германского фронта привёз; и вещи там были нужные. И ещё зазорно ей было перед мужем, да и жалко его. А золото-то, - бог с ним! Опасное оно нынче…
Ни слова не сказал Егор своей жене по поводу утраченного золота, плода его двухлетних старательных трудов; не попрекнул и не поминал никогда в последующем: Бог дал, Бог взял.
Это последнее обстоятельство восхищало Илью. Он ставил себя на место деда и чувствовал, и знал, что он сам никогда не смог бы возвыситься до столь горней “Стои”. Его стенаниям, попрекам и сожалениям не было бы конца: он измучил бы себя и жену своим отчаянием и страхом, и казнил бы себя за непредусмотрительность, а её - за безответственность. Но дед Егор был не таков, и Илья восхищался им.
Золото пропало, но жить было как-то надо. Город не тайга, и Егор освоил ремесло бондаря. Кадка и бочонок - вещи в хозяйстве нужные; особенно в неустойчивом и дефицитном советском хозяйстве. А сделает их не всякий: работа умная и тщательная. Это ремесло, или “рукомесло”, стало основой его экономической независимости.
И стали они жить на краю ойкумены, в далёком южном Дербенте, под крылом старшего сына, ставшего начальником НКВД этого города; и жили неплохо, пока не пришла война. Егор уже однажды воевал с германцем, побывал и в германском плену, получил “Егория” за храбрость. Но тогда он воевал за веру, за царя, в фигуре которого сосредотачивались идеальные основы его жизненного уклада. За что было ему воевать теперь? Эта война выходила за рамки его морального сознания. В обществе более не было ничего, что стоило бы защищать. Он воспринял войну даже с некоторым удовлетворением - как божью кару, как неизбежный итог жизни людей, сошедших с истинного пути. Он был не с ними, он не согрешил соитием с Советской Властью, и, значит, война пришла не к нему! Он пребывал в мире с богом.
По возрасту Егора не призвали в армию, но он понял, что принудительного участия в тыловых работах и также возможной принудительной эвакуации ему, - как родственнику работника НКВД, - не избежать, и он ушёл из сомнительной цивилизации в очередной раз.
Ни слова не сказал он жене и дочерям: собрал кое-какие пожитки в холщовый мешок, как в былые времена, когда уходил на зимний промысел зверя; взял рыболовные снасти и ушёл. Куда? Не знал никто. Опять на какую-то речку, где пока ещё обитали только дикие утки, да забредал порой какой-нибудь бродячий лезгин.
Жена понимала его и не осуждала. Старшая дочь была уже взрослой, училась в медучилище, работала в госпитале, получала паёк, - “как-нибудь проживём!”. Воспитанная в строгом домострое Прасковья не смела задавать мужу лишних вопросов: так, значит, нужно…
Воротился домой Егор только после войны. Пришёл на старое место и, как ни в чём не бывало, снова стал строгать клёпки и сбивать бочки.
Эх, как Илья хотел, чтобы дед был теперь рядом, чтобы жили они с ним бок о бок. Какую близость чувствовал он с ним теперь! Но увы! Их разделяло во времени поколение отцов: поколение соблазнённых и погубленных утопией душ. Оставалось только радостно удивляться тому, как, в сущности, недолго владел Дьявол этой страной безраздельно… Уже в третьем колене всё возвращается на круги своя: сыновья отреклись от отцов, а внуки, вторым отрицанием, совсем по Гегелю, возвращаются к истоку…