Глава 30
Час истины.
Хуан старался быть искренним. Он хотел извлечь из себя Правду. Сделать это было совсем нелегко. Ведь настоящее наше “Я” прячется где-то в глубине, а под рукой каждую минуту оказывается что-то неистинное, фальшивое, поверхностное: во что человек играет, но с чем по-настоящему не соединяется до конца. В своих потаённых колодцах, в главном сокровище своей натуры он остаётся отчуждён от самого себя внешнего. Осторожный и недоверчивый к миру Он выжидает на дне, предоставляя своему двойнику, маске, резвиться на поверхности, пока тому хватает дыхания.
Быть правдивым значит не спешить: концентрироваться в усилии прорыва поверхностного натяжения водоёма своей души для глубокого нырка, в котором только и добывается жемчужина правды. Хуану же не давали совершить этот нырок. От него требовали правды, но почему-то при этом торопили, не давали подумать над вопросом, требовали отвечать без задержки. Очевидно, им нужна была какая-то внешняя, несущественная правда обстоятельств, имён и событий. Но разве это правда? Ведь из этого ничего нельзя понять, этим нельзя жить!
Хуан лежал на бетонном полу, но холода не чувствовал: или, может быть, что-то чувствовал, но не беспокоился этим. Он почти полностью отчуждился от своего тела, которое было здесь рядом, но отдельно от самого Хуана. Что-то тупо болело, кровоточило, гноилось, но не в нём самом. Вместе с утратой ощущений Хуан потерял и власть над своим телом: оно жило теперь само по себе - ноги и руки не слушались, левый глаз перестал открываться, моча не держалась. Но Хуана это не занимало. Он оставил попытки овладеть своим телом, заставлять его строить какой-то облик. Он хорошо знал теперь, что “владеть собой” не значит командовать своим телом. Это значит просто быть собой и у себя, - настоящим собой.
Нынче уже во второй раз, минуя охрану, в камеру к Хуану вошёл Игнасио. Он выглядел торжественно и одет был необычно: в докторскую мантию, ниспадающую с плеч широкими, отливающими блеском складами; голову его венчала четырехугольная шапочка с бомбоном, обшитая по кантам узорной золотой тесьмой; в левой руке Игнасио держал книгу в дорогом, инкрустированном серебром переплёте. Он глядел на Хуана значительно и строго, но в глазах всё же мелькало время от времени столь знакомое Хуану добродушное озорство. Хуан хотел приветствовать его улыбкой, но распухшие, склеенные кровью губы не разлипались. Он хотел было поднять руку, но Игнасио жестом показал ему, чтобы он не двигался, да Хуан и не смог бы пошевелиться.
Пройдя вглубь камеры, Игнасио присел на табурете, лицом к двери. Спину он держал прямо, выражение лица хранил официальное, и не отрывал взора от дверного проёма, словно изготовившись к приёму какого-то посетителя или просителя, который вот-вот должен был явиться пред светлые очи доктора. И в самом деле, через минуту дверь отворилась бесшумно, будто не было на ней замков и лязгающих запоров, и в камеру ввалился начальник тюрьмы. Явно поднятый среди ночи с постели в шлафроке и турецких домашних туфлях с загнутыми кверху носами, он позёвывал, прикрывая рот квадратной ладонью, из-за которой, как уши филина, топорщились концы его чёрных напомаженных усов.
Дон Рамон Сеговия, как звали начальника тюрьмы, очевидно не совсем сознавал, что с ним, и где он находится, но обстановка тюрьмы и ночных допросов была ему столь близка, что удивление не посетило его. Широко открыв глаза, вглядываясь в полумрак, дон Рамон сделал два осторожных шага вглубь помещения, и, наткнувшись взглядом на сидевшего перед ним Игнасио, остановился. Он узнал Игнасио, и это, очевидно, смутило его. Он повернул голову, как бы ища глазами сопровождающих надзирателей, но рядом с ним, - против обыкновения, - никого не было.
- Хмм-мм, - промычал он; сглотнул слюну и, стараясь придать голосу привычный начальственный тон, забормотал: “Ты зачем пришёл? Тебя уже нет. Тебя повесили, по приговору, две недели назад. Ты снят с довольствия, вычеркнут из списка едоков. Тебя похоронили со священником, хотя ты и безбожник, - чего ещё тебе здесь нужно? Я за тебя больше не отвечаю,
- Не бойся меня, - прервал его Игнасио, - судить тебя буду не я. А пришёл я затем, чтобы сказать тебе, что ты должен отпустить Хуана; он пойдёт со мной.
- Как так, отпустить? Без приказа, без санкции прокурора? Я не могу, не имею права, я давал присягу президенту…
- Насрать мне на твою присягу, - спокойно сказал Игнасио. - Я приказываю тебе!
- Кто ты таков, чтобы мне приказывать? - набычился капитан Рамон и решительно запахнул полу своего шлафрока.
- Я врач, и в моих руках твоя печень. - Игнасио раскрыл свою книгу. Хуан с удовлетворением отметил, что страницы внутри книги были вырезаны бритвой, образуя тайник. Именно так, в книгах, прятали свои револьверы друзья Хуана, студенты. Но, против ожидания, Игнасио достал из книги не револьвер, а что-то другое. Он вытянул руку вперёд, ладонью вверх. На ладони фиолетово поблёскивал вздрагивающий комок плоти.
- Видишь, это твоя печень, я принесу её в жертву. Захочу, могу сдавить её, вот так!
Игнасио сжал ладонь в кулак. Дон Рамон ойкнул громко, лицо его сморщилось, собравшись к переносице, но, несмотря на боль, капитан не сдался.
- Если ты дух, то и отправляйся в мир духов! - прохрипел он, - там командуй джиннами! Устраивай революцию в преисподней! Можешь сажать чертей в бутылки и бросать их в море, если тебе нравится, но меня тебе в бутылку не посадить! Может быть, там ты и врач, но здесь на земле ты никто! И всегда был никем, безродный мальчишка! Что ты сделал, что построил, кому принёс пользу? Какие твои заслуги, что ты смеешь выступать против государства? У тебя даже детей нет!
- Молчи, несчастный! - прервал его Игнасио негромким, но сильным, как стальная пружина голосом. - Человек построил города, а Господь сотворил самого человека. У Авраама тоже не было детей, но Бог сделал его отцом народов. Вы убили моё тело с помощью грязной верёвки, но тех, кто жил в этом теле, вы не достали; они еще вернутся, и мир будет принадлежать им… А я - твой бич, и погоню тебя, как скотину!
Произнося свой монолог, Игнасио поднялся с табурета и теперь грозовою тучей нависал над съёжившимся доном Рамоном.
- Я ничего не знаю, ничего не знаю, не знаю…, - бормотал капитан, вобрав голову в плечи.
- Вот приказ об освобождении, - Игнасио протянул Рамону невесть откуда взявшийся плотный лист пергамена, - подписывай!
- Нет, нет, я не могу… - замотал головой капитан.
- А вот твоя печень, видишь? - вновь вытянул руку Игнасио и сжал кулак. Капитан ойкнул и, схватившись одной рукой за поясницу, другой поспешно стал рыться в кармане шлафрока, ища огрызок карандаша, которого там не было.
- Кровью, кровью подписывай! - гремел над ним Игнасио.
Начальник тюрьмы, капитан внутренней службы, католик, отец двух дочерей, дон Рамон Сеговия взвыл, словно безумный, остервенело укусил себя за палец, и на лист упала алая капля.
В ту же секунду капитан исчез, как испарился. Потолок камеры раздвинулся, и в квадратном проёме заблестели звёзды, крупные и близкие. Игнасио, прозрачный и светящийся, уже стоял наверху, на краю проёма. Он махнул рукой Хуану, приглашая его подняться. Хуан ощутил внезапный прилив радости, лёгкости, потянулся вверх, и через мгновение они уже летели вместе с Игнасио, оставив далеко внизу город со светлым пятиугольником всегда ярко освещенной тюрьмы, похожей издали на рождественскую звезду.
*
Илья страшно негодовал на Евгению: повестка из Управления провалялась в брошенной комнате целых три дня, а она, зная об этом, даже и не подумала как-то известить его, предупредить, - ведь могла же она связаться с матерью но телефону. А теперь, благодаря её предательскому равнодушию, Илья попал в цейтнот, если бы он вовсе не получал этой повестки или получил бы её с опозданием, тогда - другое дело. Но она попала ему в руки до назначенного в ней срока явки; подлость же ситуации заключалась в том, что это “до” вмещало в себя всего несколько часов. К тому же вручила ему эту повестку сама Евгения, - человек, с которым невозможны были никакие тайные соглашения. Скрыть факт получения повестки, сослаться на безадресность теперь было нельзя, и поведение Ильи в свете факта вручения ему повестки о явке в “органы” становилось информативным для тех, кто зондировал Илью, проверял его на прочность, и был заинтересован в том, чтобы Илья как-то раскрылся, обнаружил своё тайное… До времени, указанного в повестке, оставалось уже только три часа, нужно было немедленно принять решение. Но, в сущности, решение могло быть только одно - идти по повестке, как ни в чём не бывало; то есть вести себя так, как подобает лояльному гражданину, не знающему за собой никакой вины. Нужно было только укрепиться в этом решении: ещё и ещё раз проверить его на возможную червоточину. Но в любом случае требовалась подготовка. А вот времени на подготовку как раз и не было: даже на чисто внешнюю. Нужно ведь было обязательно заехать домой, предупредить Рустама; может быть, переодеться, пододеть что-то тёплое… Илья трясся в трамвае, лихорадочно перебирая в уме варианты ситуаций, которые могли возникнуть там, за непроницаемыми стенами Управления. Он прогнозировал вопросы, которые могли быть заданы, и репетировал ответы на них. Особенно важно было верно определить, какова цель этого вызова, чего они хотят… Для Рустама новость оказалась неожиданной, - ведь, сколько не жди, испытание всегда приходит нежданно, - и, будучи, наверное, готовым вообще, сегодня, сию минуту, к такому обороту он был не готов. Как всякий нормальный человек, который сопереживает испытанию вчуже. Рустам автоматически скрыл от себя свою фактическую неготовность, но она проявилась в его реакции: он возбудился, зашагал по комнате, начал громко негодовать на Евгению, давать поспешные советы. Илье, разумеется, трудно было ожидать от него мгновенной мобилизации, - ведь не ему предстояло теперь идти на Голгофу… Илья был мобилизован значительно глубже и строже. Его умственная способность к анализу ситуации возросла сейчас многократно. За короткие минуты он успевал продумывать то, на что в иные дни ему потребовались бы долгие часы сомнений. Поэтому недостаточно продуманные, а, главное, не прожитые с адреналином советы Рустама казались Илье неуместными и не идущими к делу, - вернее, идущими лишь по форме, но по существу пустыми. Быть может странно, - но такова суетная наша природа, - даже в этих экстремальных обстоятельствах поднялась в душе Ильи ревнивая обида на Рустама за то, что тот опять недооценивает его. Вновь Илья ощущал себя на положении школьника, поучаемого старшим братом, хотя именно сейчас, как никогда ранее, реальное соотношение между ними стало, скорее, обратным, - ведь Рустам не мог сравниться с ним сию минуту в собранности, проницательности и решительности, - и это очевидное несоответствие суетно волновало Илью, помимо его воли.