Если предыдущая комната могла бы быть кабинетом престарелой фрау, то этот подвал – музеем Второй мировой. Стены увешаны знаменами, штандартами и флагами. Некоторые из них мне знакомы, но большинство – нет. На застеленном газетой столе стоят деревянные ящички с чем-то, что мне не удается разглядеть. Там же лежат простреленная немецкая каска и несколько толстых книг с разбухшими от сырости страницами. Смятая незаправленная постель – это все, что свидетельствует о том, что Герман проводит здесь ночи.
– Где твоя бабушка оставила рейсте?
– В нашем доме в Железнодорожном.
Звякает стекло. Герман разливает темно-коричневую жидкость из стеклянного графина по двум стопкам и протягивает мне одну из них.
– Прозит! – говорит он и залпом опрокидывает свою. Резко выдыхает, щелкает пальцами, берет со стола баллончик с краской. – У меня есть несколько проверенных комнат в этом городе. Если только местные не перекрыли… – Парой быстрых штрихов он обновляет уже нарисованный на стене третий рейсте, а затем подносит к нему ладонь.
Тонкая светящаяся линия возникает у самого пола, тянется вверх, делает поворот на девяносто градусов, словно кто-то с другой стороны обводит контур несуществующей двери лучом фонаря. Запах перегретого тефлона ощущается здесь слабее, чем в форте. Я слышу гул, словно где-то включается вытяжка. Возможно, так оно и есть, иначе мы задохнулись бы в дыму, однако едкая зелень заметна лишь в лучах света.
– Только не вздумай за мной ходить, – говорит Герман и протягивает руку ладонью вверх. – Ключи есть?
Я долго роюсь в рюкзаке в поисках связки, со второй попытки снимаю ключ от бабушкиного дома с брелока и отдаю его Герману. Он совершенно не выглядит взволнованным. Меня начинает бить озноб.
– А если ты не вернешься?
– Я вернусь. Ничего здесь не трогай. И вообще стой где стоишь. – Он замечает мой испуг и смягчается: – Ну сама подумай, что может случиться? В худшем случае я просто ничего не узнаю.
Что может случиться – это тот самый вопрос, который я задаю себе на протяжении последних трех лет.
Я называю бабушкин адрес. Маленький двухэтажный дом у моста, объясняю я, там, где озеро Бактинзее сливается с речкой Железнодорожной. Он стоит на отшибе, другого жилья поблизости нет, только старая немецкая мельница на другом берегу, так что ошибиться сложно. Герман коротко кивает, прячет баллончик в карман и делает шаг в бледно очерченный дверной проем с нарисованным в центре знаком.
Стоит ему только уйти, из-за комода, который скрывает вход в комнату, доносятся голоса. Я замираю на месте, чувствуя, как холодеет спина. Скрипят беспорядочно открываемые двери. Кто-то с громким топотом ходит по комнатам.
– Герка! – вскрикивает Марк.
Топот становится громче. Голос Марка срывается, но он снова кричит – отчаянно, жутко:
– Герка! Беги-и!
Что-то с грохотом падает на пол, звенит бьющаяся посуда.
– БЕГИБЕГИБЕГИ!
Я бросаюсь туда, где должен быть спрятанный за комодом лаз, пытаюсь на ощупь отыскать выход и с ужасом понимаю, что его уже нет. Прямо сейчас с Марком происходит что-то страшное. Я это чувствую, но не могу помочь. Сердце колотится где-то в районе горла. Я отступаю назад, чтобы попробовать разглядеть хоть что-нибудь в неверном красноватом свете, и натыкаюсь на стол. С его края срывается вниз и, раскатисто грохоча, катится по цементному полу фашистская каска.
Шум снаружи ненадолго затихает, но это затишье – зловещее.
– Слыхали? – совсем близко произносит кто-то, но не Марк. – Там еще одна комната!
С кряхтеньем и руганью они начинают сдвигать комод. Все это напоминает вязкий затянувшийся кошмар, от которого никак не проснуться.
Шкаф. Кровать. Дырявое вольтеровское кресло. За моей спиной все еще медленно гаснет едва различимый контур открытого Германом «коридора».
– Прозит, – шепчу я себе. Набираю полные легкие воздуха, закрываю глаза и разбегаюсь.
* * *
Туманно. Во влажной дымке утопают два полуразрушенных амбара.
Я спотыкаюсь и падаю, но тут же встаю и бегу – мимо спящих домов и моргающих желтым светофоров по темной пустой дороге, дальше и дальше. В выбитых окнах кирхи Гердауэна виднеется ночное небо. Колет в боку, воздуха отчаянно не хватает, но я не останавливаюсь.
Восемьдесят километров меньше чем за секунду. Всего лишь шаг – и Луговое, Зеленополье, Шевченко, Поречье – где-то позади… Я дома, я действительно дома, на исхоженной в детстве улице, которую ни с чем не спутать, и это наверное чудо, но далекое, словно раскаты грома, только предвещающие бурю. Я еще пойму и, возможно, пожалею о том, что сделала, а сейчас только Марк, Марк, Марк, остальное не имеет значения.
Справа за деревьями темнеет озерная гладь. Черно-белые полоски на столбах отмечают начало моста. Не доходя до него, я сворачиваю влево и спускаюсь по заросшему склону. Здесь шумит, стекая по ступеням бетонных плит, мутная речная вода, и огромное озеро превращается в узкую полоску реки. Я бегу вдоль берега, высокая трава хлещет меня по ногам.
Первой навстречу попадается ржавая железная горка. На ветке огромного дуба покачивается привязанная веревкой покрышка от грузовика. Это не наших рук дело – видимо, кто-то до сих пор приходит сюда поиграть. Когда-то была и песочница, но сейчас это место заросло так, что и не сыщешь. Каменный дом с устремленной вверх треугольной крышей и стройными стенами печально взирает на реку темными прямоугольниками окон. Снизу к полукруглым балкончикам второго этажа тянется дикий виноград.
Дверь незаперта, значит, Герман уже здесь. Я ныряю в знакомый подъезд. Не глядя под ноги, взлетаю вверх по ступеням, оставляю позади гостиную и свою бывшую детскую, в которую нестерпимо хочется заглянуть, но моя цель находится дальше. На ностальгию нет времени.
Сколько же я тут не была?.. То, что раньше было просторным и старинным, оказывается тесным и старым. Кровать под уродливым, свисающим серой паутиной балдахином, которая всегда представлялась мне ложем, достойным особ королевских кровей, потертая ширма и трюмо, множащее убогую обстановку комнатушки, потеряли былую спесь. Канделябры, шкатулки, фарфоровые пастушки, собрания сочинений Канта, Толстого и Дюма за треснувшим стеклом книжного шкафа – все превратилось в сборище ненужных вещей, словно в порыве болезненной жадности купленных на уличной барахолке.
В воздухе висит запах пудры и грязного белья.
– Герман! – зову я его, замершего возле стены между портретом неизвестной дамы и столиком с пыльной, давным-давно потерявшей годность косметикой. Он жестом просит тишины.
– Марк. С ним…
– Ш-ш. Он еще жив.
Знает, думаю я с невероятным облегчением, но в следующий миг Герман всем телом вжимается в стену, раскинув руки, и добавляет надсадно, будто бы через силу:
– У меня должно получиться.
И я понимаю, что речь о рейсте бабушки Эльзы. Это он жив. Страх за Марка снова заполняет меня до кончиков пальцев.
– Оставь, не надо! Ты должен вернуться! Твой брат…
Герман быстро прикладывает ладонь к губам, повторно призывая к молчанию, и взмахом велит подойти ближе.
– Давай, помоги мне.
Я не понимаю, чего он ждет, поэтому покорно следую указаниям его рук. Приобняв меня за плечи, он медленно меняется со мной местами. Мы движемся неловко, будто слепые, которым запрещено говорить. В нашем арсенале только жесты и взгляды: вопросительный мой и сосредоточенный – его.
И вот уже я стою у стены, наши ладони скользят по обоям, все это слишком стремительно, но скорость нашего сближения не противоречит законам параллельной реальности, в которой я оказалась, одним шагом отмерив расстояние в два часа езды по трассе. Герман в точности повторяет мою позу распластавшейся по стене морской звезды. Мы замираем. Он размеренно дышит у меня за спиной.
– Почему сразу не призналась, что ты шеффен? Я взял бы тебя с собой.
Я не отвечаю, и это к лучшему – мой ответ вряд ли блистал бы умом или хотя бы остроумием. Становится слишком жарко. Я чувствую биение двух сердец – Германа и своего собственного, но в какой-то момент к ним присоединяется еще одно.