Окончив укладку грамот в дорожный, с хитрым затвором сундучок, Александр Ярославич вновь садится в кресло и, понуря голову, устало, озабоченным движением перстов потирает нахмуренное межбровье. Затем взгляд его обращается на поставленные на особом стольце большие песочные часы. Песок из верхней воронки уже весь пересыпался в нижнюю, — значит, прошли сутки. Теперь следует перевернуть прибор — нижняя, наполненная песком воронка теперь станет верхней, а верхняя, опустевшая, станет нижней, и всё пойдёт сызнова.
«Когда бы так вот и жизнь паша, человеческая...» — думает Александр, глядя на эти часы, по образцу коих он и в Новгороде приказал стекляннику выдуть в точности такие же. Уставшая мысль князя созерцает как бы текущие вспять видения. Знойные, жёлтые пески Гоби... караван двугорбых верблюдов... бедствия многотысячевёрстного пути в Китай, через Самарканд и Монголию, в свите Сартака, вместе с братом Андреем... Поклонение великому хану Менгу... Каракорум... Почти полугодовое путешествие по неизмеримому Китайскому государству, которое только что отъято монголами у немощных императоров китайских. Встреча в Бейпине с Ели-Чуцаем, мудрым последователем Конфуция, с человеком, которому монгольская держава обязана существованьем своим едва ли не более, чем Чингисхану, ибо если бы не этот пленный китайский сановник, приведённый сперва к Чингису с волосяной петлёй на шее, то что же бы сделать мог далее дикарь Чингисхан! Сгрудив под собою обломки разрушенных его кочевыми ордами государств, он так бы и погибнул на этих обломках, зарезанный или удавленный кем-либо из подросших сыновей, оставя по себе лишь чёрную славу молота, раздробившего империю китаев. Без Ели-Чуцая не завоевать бы Чингису и Хорезма!
Но тем был велик гонитель народов, что в жалком пленном китайце, в рабе с верёвкой на шее, которого нукеры уже собирались повесить, он, Чингис, прозрел обширный ум державостроителя, законоведа и возлюбил паче всех этого бескорыстного, и чистого совестью, и бесстрашного, как Сократ, китайского мудреца. И не постыдился Потрясатель вселенной, и не устрашился ропщущих — и сделал пленника и раба почти соправителем своим!.. И тот созидал ему державу, тем временем как сам Чингис ширил пределы её!.. А вот уже сыны Чингиса[33] прогнали и унизили китайского мудреца, которому столь многим обязаны... Внуки же — этот оплывший кумысный турсук Менгу, подручник Батыя, — хотя и платят былому соправителю деда жалкое пособие и время от времени шлют к нему сановников своих за советом в Бейпин, однако вовсе не понимают, что, оттолкнув Ели-Чуцая, никто из них, будь он трижды великий полководец, не повторит собой Чингисхана.
Александр Ярославич тогда, два года тому назад, нарочно посетил опального старца в Бейпине.
И Ели-Чуцай подарил Невскому эти песочные часы.
— Помни, князь, — сказал при этом старый китаец, — хотя бы ты и разбил это хрупкое мерило времени, но перестанет течь лишь песок, а не время!..
И Александр никогда не забывал этих слов мудрого конфуцианца.
Вот и сейчас Невский, которого взгляд остановился на стеклянных вместилищах песка, отсчитывающих жизнь, вдруг как бы вздрогнул и спохватился.
— Худо... — пробормотал он с досадой, потирая лоб. — Пожалуй, опять не засну!.. Уж не захворал ли я?.. А ведь выспаться ох как надо!..
Он обернулся к мальчику:
— Вот что, Настасьин, пойди к лекарю Абрагаму и скажи, что я зову его.
Мальчик просиял и подобрался.
— Разбудить? — спросил он решительно.
— Не спит он. Ступай! — с некоторым раздражением отвечал Невский.
Вошёл доктор Абрагам — высокий и худощавый старец лет семидесяти. У него было красивое тонкое лицо, очень удлинённое узкой и длинной, словно клинок кинжала, белой бородой. И борода, и редкие седые кудри, прикрытые на затылке угловатой шапочкой, казались особенно белыми от чёрной бархатной мантии и огромных чёрных глаз еврея.
Белый полотняный воротничок, как бы сбегая на грудь двумя бахромчатыми струйками, сходился в острый угол. На строгой одежде старика не виднелось никаких украшений, лишь на левой руке блистал золотой перстень с большим рубином.
Александр Ярославич встал и приветливо повёл рукою на кресло, стоявшее обок стола.
Доктор Абрагам был врачом их семьи уже свыше двадцати лет. Когда-то он по доброй воле сопровождал князя Ярослава Всеволодича в страшный, доселе памятный на Руси, да и в норвежских сагах воспеваемый зимний победоносный поход в страну финнов — Суоми[34]. В чёрный год Новгорода, когда люди мёрли «железо́ю»[35] — так, что даже всех скудельниц города не хватило, чтобы вместить все трупы, — доктор Абрагам отпросился у Ярослава Всеволодича не уезжать с князем во Владимир, но остаться в чумном городе и помогать народу. Он любил этот великий город, вечно в самом себе мутящийся, город всемирной торговли, на чьих торжищах обитатели Британского острова сталкивались с купцами Индии и Китая, где встречались испанец и финн, араб и норвежец, хорезмийский хлопок и псковский леи. Он любил этот город вольного, но и неистового самоуправления, возведённого как бы в некое божество, — эти Афины Севера, город-республику!
Он любил этот город, где никого не преследовали за веру, где суровые заколы охраняли и жизнь, и свободу, и достояние вверившегося городу чужеземца.
Это ничуть не мешало тому, что доктор Абрагам из только запирал наглухо все двери в своей лаборатории, закладывал подушками окна, но ещё и влагал в слуховые свои проходы куски хлопчатника, пропитанного расплавленным воском, в те особенно грозные дни, когда улицы Новгорода полнились до краёв народом, текущим двумя встречными враждебными полчищами; когда конец подымался против конца, улица против улицы, Софийская сторона против торговой, купцы и ремесленники на бояр; когда созванивали сразу два веча, а потом то и другое, каждое под боевым стягом, и не с дрекольем только одним, но и с мечами, и с копьями, и в кольчугах, разнося попутно по брёвнышкам дворы и хоромы бояр, валили на Волховский Большой мост, чтобы там — без всяких дьяков и писцов — разрешить затянувшиеся разногласия по вопросам городского самоуправления.
...Год, который доктор Абрагам оставался в Новгороде, был поистине страшный год! Чума, голод, мятеж вырывали друг у друга верёвку вечевого колокола. Скоро осталось только двое — чума и голод, ибо стало некому творить мятежи. Некому стало и сходиться на вече. Некому стало и хоронить мёртвых. Работу могильщиков приняли на себя псы и волки. Обжиравшиеся мертвечиною псы на глазах людей лениво волочили вдоль бревенчатых мостовых, поросших бурьяном, руки и ноги, оторванные от трупов... Все чужеземцы бежали. Ни один из-за моря парус не опускался, заполоскав вдоль мачты, возле просмолённых свай пристани! И тогда-то вот и запомнили оставшиеся в живых новгородцы, надолго запомнили «чёрного доктора», «княжого еврея», как прозвали Абрагама.
Безотказно, и по зову и без всякого зова, появлялся он в зачумлённых домах, в теремах и лачугах, возле одра умирающих или же только заболевших, — всегда в сопровождении немого, хотя и все слышавшего слуги, нёсшего в заплечном окованном сундучке медикаменты доктора.
Что́ он делал с больными: какими средствами поил их — осталось безвестным. Но только могли засвидетельствовать оставшиеся в живых, что «чёрный доктор» не только не боялся подойти к умирающему, но и возле каждого садился на табурет, и подолгу сидел так, глядя страдающему в лицо, и — по словам летописца, — «вземши его за руку» и что-то шепча при этом, словно бы отсчитывая. Этим его странным действиям и приписывали в Новгороде некоторые исцеленья, совершенные доктором Абрагамом. Если же больному умереть, то, подержав его за руку, княжеский доктор вставал и уходил. Да ещё рассказывали о нём, что это по его наущенью посадник объявил гражданам, что ежели кто не хочет впускать злое поветрие к себе, тот пореже бы ходил по соседям и держал бы свой дом, и двор, и амбар в чистоте; каждодневно бы мыли полы, натирали всё тело чесноком, и не валялось бы ни в коем углу остатков пищи, дабы не прикармливать смерть. А когда подают пить болящему, то повязывали бы себе платком рот и нос.