Жажда Этажами громоздятся здания, заплутал меж них мороз-слепец. Неизбывной жажде созидания не настанет никогда конец. И неужто лишь нужда заставила ток открыть и вольтову дугу? И, мигая, вспыхивают правила золотыми цифрами в мозгу. И горят, как радуга, понятия, Вьётся суть узором по стеклу, И вещей глухонемая братия Попадает к мысли в кабалу. Но хотя как будто все расставлено по местам, как следует, точь-в-точь, той душе, что знанием отравлена, вековой тоски не превозмочь. И болит в преддверии кромешности, ощущая смертоносный яд. Ну а вещи под покровом внешности глухоту беспамятства таят. Михаилу Зиву Солнце будет жечь дотла, так, что некуда деваться. Господи, твои дела, страшно с ними расставаться. Разорвешь палящий круг, и пойдешь кружиться снова в танце черно-белых мук на другом краю живого. Где ни той, ни этих нет, тени их теней разбиты. Только призраки планет чертят синие орбиты. «Мы живем в муравьиной общине…» Мы живем в муравьиной общине, каждый каждому – брат или сын. И царит в молчаливой гордыне надо всеми закон-властелин. Роем мы подземелья и ходы, а над нами не светят огни, и ужасное бремя свободы безысходности нашей сродни. Но люблю я ненужное дело, что вершится столетья подряд, и несу свое грешное тело, а огни надо мной – не горят. «Белым-бело, как на том свете…» Белым-бело, как на том свете, и, разорвав молчанья круг, разносится по всей планете дрожащих веток перестук. Я – господин моей тревоги, я – царь великой нищеты, и мне кивают вдоль дороги крест-накрест черные кусты. А город медленно кренится, ломая собственный скелет. А ночью прошлое мне снится, и жалко вычеркнутых лет. Мысль
Приходит в сумерки и к мозгу припадает, и цедит жизнь мою, губами шевеля. В кромешном хаосе она возобладает, над всем возвысится, как маковка Кремля. Куда деваться мне от мысли-кровососки, с вампирской точностью являющейся в срок, когда в изысканном своем, бесстрастном лоске, она, незваная, ступает на порог? Пускай поет петух, ночной туман рассеяв, абстрактной истиной окутанную тьму: от крови праведников, жертв и фарисеев во веки вечные нет прока никому. «Революции голос картавый…» Революции голос картавый прошептал, что покой – это бред. И заполз в наши легкие ржавый, наркотический дым сигарет. И повсюду охотничьей дичью мертвецов запестрели тела, потому что грозит обезличье и застывшая твердь тяжела. И сочилась с огарка на скатерть капля воска – в столетие раз, и косилась в тоске богоматерь закопченными пятнами глаз. «Я жалкий наблюдал распад…» Я жалкий наблюдал распад под мрачной сенью гегемона: как семь десятков лет назад, ревела древняя колонна. Беззвучно разевая рот, гасил огни зрачок-локатор. Землей облепленный, как крот, еще один вставал диктатор. И запах разложенья рос, к ноздрям подкрадывался ближе. А кто-то целовал взасос его ботинки в клейкой жиже «Жаркой верой сытно накормили…» Жаркой верой сытно накормили, заковали в кандалы слезу. А когда хребет переломили, понял я: теперь не уползу. И прошлись походкою железной по останкам тысячи веков, и в своей надежде бесполезной, стер я пыль с блестящих башмаков. Просто пыль коричневого цвета, но не лжет бродячая молва, что воспели лучшие поэты эту грязь с ботинок божества. Я его боялся, безусловно, страшный Бог стоял передо мной. Но счищал порой почти любовно жертвы кровь и человечий гной. И сейчас, когда вопит тупица, что его, мол, кто-то обманул, до упора в круглые глазницы я бы взор свой яростный воткнул. Чтоб пред этим человечьим стадом, Что считает жалкие гроши, распростерлась беспросветным адом ширь моей пылающей души. |