Я не знаю, как это: когда друзья становятся слугами.
Не желаю знать.
Меропа молилась. Взывала в своей комнате к Афине – чтобы послала мудрости. К Афродите – чтобы уберегла ту, которая обезумела от любви к мужу.
Потом, после молчания, в виски толкнулось мое имя, воззвание ко мне – не от алтаря, без принесения жертвы, перед Меропой даже не было изваяния. Ей и не нужно было.
Дочь Атланта обращалась к сыну Крона.
– Аид, я знаю, что ты уже здесь. И знаю, что тебе все известно: не зря же мой дед – вещий Япет… Великий Владыка, я молю тебя об одном: будь справедлив в своем гневе, пощади этот город, не карай за оковы на твоем вестнике невинных людей! Пощади Эфиру и людей в этом дворце! О, Запирающий Двери…
Просьба, раскаленная страстью, отравленная отчаянием, иглой впилась в висок. Я остановился в коридоре (котором опять?), потряс головой.
Ты могла бы не захлебываться в рыданиях, дочь Атланта. Мне теперь незачем испепелять города и дворцы: война в прошлом, а поверхность – не моя вотчина. Я даже пощажу тебя – за то, что ты помнишь… вспомнила.
Вспомнила имя единственного, кто был дружен с Танатом Жестокосердным.
Может, в твоей памяти даже жив тот день, когда вы с подругами на празднике у Офриса обматывали ленточками дракона?
Мимо пробежала какая-то женщина – судя по богатому хитону, не из прислуги.
И судя по слепым от слез глазам – совершенно не соображающая, что покинула женскую половину.
– Аид Всемогущий! – шепот прерывался и захлебывался, и я повернул голову ей вслед: странно было слышать свое имя в таком тоне. – Персефона-владычица… избавьте же ее… пошлите ей…
Исчезла из поля моего зрения – на подгибающихся ногах, едва ли понимающая, куда идет. А может, понимающая. Жертвы приносить, куда еще можно идти с такими именами.
«Сын мой, – вспомнилось из далекого прошлого. – О, сын мой, Климен…»
И те же незрячие от горя глаза.
Порыв был бессмысленным, но я последовал ему и завернул туда, откуда выбежала женщина. Там слышались тихие перешептывания служанок и еще плач – детский и старушечий.
– Где мамка? – ныла девочка, которую тормошила бледная рабыня. – Мамку хочу! А чего ты плачешь, Макария ж не умерла еще. Ты же когда она помрет, не сможешь уже плакать!
Седая старуха – нянька или кормилица – приглушенно взвыла в подол собственного пеплоса.
И все боязливо оглядывались на приоткрытую дверь в соседний покой – второй Танат у них там, что ли, висит закованный?
Не Танат, но смерть.
Распухшее тельце вытянулось на одеяльце, и благовония не могли скрыть тяжкого запаха разложения, которое обычно сопутствует заражению ран. Девочка умирала мучительно – в гниющем коконе собственной плоти, и губы уже были синими, как у покойника…
Улыбающиеся губы.
Глаза – живые, хоть и затуманенные болью.
И сиплая песенка сорванным и уже совсем недетским голосом:
За тихим морем
Воздвигся остров.
Там – край без плача,
Приют для смелых.
Иди же, воин
И будь бесстрашен.
Покой да будет
Тебе наградой…
Может, слышала от кого-нибудь – в прежние времена.
Теперь я понял, почему ее оставили одну. Если уж Аиду Безжалостному стало зябко при виде этой картины…
«Макария, – вспомнилось, – бедненькая сумасшедшая».
– А мама в тебя не верит, – вдруг сказала девочка. Ее улыбающиеся глаза были обращены прямо на меня. – Я маме говорю: ко мне невидимка пришел, ты его позови! А она мне не верит и плачет. Только я ей это уже давно говорила, когда у меня не болело ничего… Это я запуталась. Или ты задержался?
Она говорила связно, иногда прерываясь, только чтобы глотнуть воздуха – это странное создание. Чаша, наполненная даром, который приняли за безумие.
Макария. Блаженная.
– Я задержался, - сказал я из пустоты.
- А мамка взывала к Аполлону, – почему-то похвасталась девочка. – Чтобы он пришел и меня вылечил. Она смешная, да?
Распухшие сине-багровые пальцы правой руки сложили ножницы: чик-чик. Отрезали невидимую нить.
– А нянька еще смешнее. Она в самом начале меня пугала, что если я не стану есть, то за мной придет страшный воин с железными крыльями и мечом. А он же не придет, он в подвале сидит, и меча у него нет… И вообще, смерть – не такая.
– Какая?
– Краси… красивая. Как, - подбирает сравнение, – Афродита. Или Афина. Или как ее мама. У нее волосы рыжие с красным и блестят, а глаза у нее черные, и она ходит в красивом хитоне. И она улыбается… всегда улыбается… даже этот, как его, который в подвале, он ей любуется… а ты ему скажи, чтобы не заглядывался, а то он со своим мечом… не-се-рьез-ная пар-тия.
Дрогнули губы, выполняя давно забытое поднятие вверх – чуть заметное. Престол Олимпа – когда я в последний раз улыбался?!
Танат не умеет любоваться, но тебе этого не знать, маленькая блаженная, ты погружена в свою сказку…
– Скажу.
– И у нее еще руки теплые. Она приходит, к кому больно… или к детям, или к старым людям… она садится, как мама, рядом… руку положит на лоб – рука теплая, хорошо… И улыбается, и рассказывает сказки, и ты тоже улыбаешься потом и… и никакого меча… И ей поэтому молятся и жертвы приносят, и зовут ее, чтобы она пришла…
– Как ее зовут?
– Как меня. Она потому что блаженная. Говорят: «Макария, подари облегчение!» Еще подземным владыкам молятся, чтобы ее послали, а не этого, из подвала… Она ко мне придет. А почему ты грустный, невидимка?
Потому что такой богини нет. Смерть приходит ко всем одинаково – с острым свистом клинка, только из воинов жизнь на поле боя разрешено выдирать еще и Керам – когда Танат не успевает ко всем. И нет той, которая согласилась бы на это, – потому что для такой участи нужно родиться в подземном мире, а он не порождает ничего милосердного. Про прекрасное уж не говорю.
– Жребий такой.
Девочка уважительно протянула: «А-а-а-а», – и замолчала. Грудь у нее поднималась совсем слабо, и непонятно было, как она так долго могла говорить.
– Если ты ее встретишь – ты ко мне ее пошлешь?
– Разве ты хочешь стать тенью?
– Хочу.
– Почему?
– Потому что тогда я выпью из Леты – и не буду помнить, как было больно… А может, я в свиту попрошусь… меня же зовут как ее…
И напела еще пару строк из песенки, но тихо – я не расслышал.
«Больно» – это она не о том, что сейчас, а о том, что видела. Что видела?
И почему мне не хочется об этом спрашивать?!
«Гипнос…» – пошевелил я губами. Нить маленькой блаженной перерезана, и исцелить ее не взялся бы сам Аполлон. Но я, как-никак, Владыка.
Вышел из комнаты – бесшумно, бог сна знает свое дело и никогда не отлынивает, если его зову я.
– А мама… плачет, – донеслось из-за спины сонное бормотание девочки. – Мамы такие… смешные…
Она уснула как раз вовремя.
Так же вовремя, как я вышел из комнаты.
Так же вовремя, как подумал: где носит Ареса?
Первенец Геры и Зевса выступил на сцену.
Блистательно: раздался полный ужаса вопль, чей-то смертный хрип (все равно ведь не умрет!), загрохотали тяжкие шаги, а потом – копьем наотмашь – ударил насмешливый голос, раскатившийся по всем коридорам дворца:
– Вы, видно, решили поучиться уважению к богам? Они прислали меня быть вашим учителем!
И визг: Эниалия наверняка распознали.
Его было просто распознать, потому что он явился в своем истинном обличии. Сначала. Этого хватило, чтобы стража, выбежавшая ему навстречу, просто сгорела, заодно с десятком рабов. Обожженные тела шатались по двору, вопя от невообразимой муки и взывая к Аиду Милосердному (меня озадачил новый эпитет), а Арес, ослепляя блеском шлема и пурпуром плаща, шел по коридорам, мановением руки сворачивая шеи тем, кто осмелился попасться на его дороге.