– Твоя жена, Владыка, просила тебя присоединиться к ней.
Тени никогда не приветствуют. Они уже никому не могут желать радости.
И никогда не передают хороших новостей.
– Она у Коцита?
Девушка склонила голову. В присутствии Владыки ей было не по себе. Торопилась вернуться к тонкому, дарящему утешение в смерти аромату, к подобию посмертного сна, к грезам, из которых ее вырвал приказ владычицы.
Я кивнул – возвращайся. Русло Коцита достаточной длины, но найти на берегах этой реки жену я уж как-нибудь да сумею – глядя взглядом Владыки сквозь мир.
Сегодня она не бродила – стояла неподвижно. Глядела туда, где кромка наполненных стонами вод смыкалась с мягким, как пыль, серым песком – сперва эта смесь образовывала бурую кашицу, потом песок шел вверх, к берегу, и в нем узловатыми корнями путались ивы. Ивы свешивались шатром над берегом, стояли, согнувшись, словно простоволосые рабыни, наказанные суровым господином, и косы сизо-зеленых ветвей колыхались в огненном сумраке подземелья.
– Ты вернулся, мой царь, – тихо сказала она, хотя я не докладывался ей о своей отлучке.
В последний год жена оставила красные наряды и вернулась к зеленому – только темно-зеленому. Закат, кораллы, кровь, гранаты больше не мелькали в ее облачении, нынче длинный хитон был оливковым. Волосы, сжатые сеткой, заключенные в плетеный плен, неприятно кололи глаз.
–Это здесь.
– Что?
– Это случилось здесь, – она подняла руку, указывая на песок со следами ее сандалий. – Из-за этих ив он появился. Эти камни видели его улыбку, когда он сказал мне: «Радуйся». На этом песке…
Она смотрела на меня снизу вверх, и ни следа безумия не было в ее глазах – сухих и усталых.
– Я все время вижу это. Не только в снах – не надо карать Онира или Морфея, это не они, я знаю. Я помню это… И с каждым днем все больше. Что у него были горячие губы. Что мне в волосы набился песок. Запах мускуса…
Примолк Коцит – придушил стоны собственных вод, испугавшись немого крика своего Владыки: молчи!! Нет, река плача и стонов, ты можешь скорбеть и дальше, это я не тебе.
– Ты слышал, какие сплетни распространяет Дионис? Зевс взял меня еще до замужества, когда я была совсем девочкой – обольстил, как мать, в виде золотого змея. Я родила Громовержцу сына – Загрея, Диониса первого. Мальчик жил на Олимпе и игрался отцовскими молниями, а ревнивая Гера подговорила титанов убить его. И моего сына разорвали на части и съели, и только сердце его Зевс зашил себе в бедро, из которого после явился Дионис второй. А там, где упала кровь Загрея, с тех пор растут гранаты…
– Каждый на Олимпе знает, на чьей крови растут гранаты. Твоя мать…
– Моя мать сопротивлялась дольше остальных – а теперь поверила и она. Прислала ко мне Ириду, – смешок холодной бронзой вгрызся в воздух. – Утешить и сказать, что память о ее внуке живет в юном Вакхе.
Понятно. Дионис решил себе обеспечить и бессмертное прошлое тоже. Замести метлой из сплетен историю с Семелой и приписать в свои матери дочь Громовержца.
– Вот так, царь мой… Зевс наигрался с дочерью, а потом отдал ее своему брату – пусть пользуется, не жалко. Владыка Аид накормил дочь Зевса зернами граната, выросшими на крови ее сына – и это навсегда привязало ее к миру мертвых, и Зевс пировал на свадьбе дочери – а почему нет! Всегда можно наведаться, потешиться еще…
Я зажал ей рот. Молча потянул к себе. Она не сопротивлялась, но и не прижималась к моему плечу – смотрела поверх ладони усталыми изумрудами.
Я никогда больше не обращусь к молве, молчал я. Я понял – как всегда, с опозданием, может, кто другой на моем месте понял бы быстрее.
Мы так смеялись над тем, что вера смертных в прошлое или будущее человека способна переписать свитки Мойр…
Мы даже не спросили себя: на что способна наша собственная вера?
Мы привыкли, что человек, которому смертные сотню раз повторят то, что он – собака – начинает потихоньку лаять и выискивать у себя блох.
Мы не подумали о том, что могут сделать с нами самими песни аэдов и всеобщая убежденность.
– Мнемозина говорит: память смертных – податливая глина из которой они лепят что хотят, - прошептала жена. – Когда ее спрашиваешь о богах – она молчит или смеется. Скоро я вспомню, как усмехалась моя дочь Мелиноя, поднимаясь с твоего ложа. А потом иное сотрется и эта память станет истиной…
– И ты спрашиваешь меня – зачем я вмешался тогда? Думаешь, если бы ты и впрямь родила Зевсу – было бы легче?
– Нет, я тебя не спрашиваю, царь мой. Просто та история все больше кажется мне наваждением, дурманом Лиссы, просто я все меньше верю, что это было… Ответь мне, Аид, – это было?!
Мое произнесенное имя раскололось о воздух скорлупой – выпустив на свет понимание.
И два ответа легли – как два невидимых жребия.
Да, было – я выступил против Громовержца, поставил на кон свой мир, произнеся: «Я открою Тартар», поставив женщину выше своего владычества. Ответ тяжкий, который мне придется повторять ей снова и снова и который будет грузом лежать на ее плечах – потому что нелегко себя чувствовать разумной в толпе безумных.
Нет, не было – Громовержец взял что захотел, гранаты выросли из крови убитого титанами Загрея, Мелиноя была низвержена мной в Тартар, а не провалилась туда благодаря своей невообразимой глупости… Ответ легкий, который будет грузом лежать на моих плечах – ибо нелегко чувствовать себя безумцем в толпе разумных…
– Верь в то, во что хочется верить, – сказал я, отпуская ее и поворачиваясь спиной.
– Ты мудр, маленький Кронид, – одобрила Ананка из-за плеч. – Есть выборы, которые не дано сделать даже Владыкам.
– Ты подлец, Аид-невидимка, – отозвалось что-то внутри голосом Гекаты. – Здесь не было двух ответов. Был один: «Я никому тебя не отдам»
– Ты зараза, сынок, – проскрипели из Тартара. – Ну что стоило произнести это: «Никому не отдам» – и мы бы встрепенулись, увидев луч в своей тьме: ибо тот, кто не почитает свой долг высшим – рано или поздно пренебрежет им…
Голос жены за моими плечами так и не раздался.
* * *
– Подойди. Можешь смотреть.
Я запустил дела. Шастая на Олимп невидимкой в погоне за свежими сплетнями, забросил суды, а теперь вот расплачиваться.
Локоть – на подлокотнике трона, щека опирается на кулак. Бойтесь Владыку, о умершие!
И не смотрите с надеждой на трон по правую его руку. Туда и сам Владыка не очень-то заглядывает.
Весна во плоти который день сидит с потухшим, задумчивым взглядом. Не перечит решениям мужа. Не вступается за несчастных. Просто смотрит, что-то решая про себя – и тени не осмеливаются ее ни о чем просить.
– Лета и асфоделевые поля – твоя участь.
Разъевшийся к старости воин – двоюродный братец, а может, сынок Эвклея с виду, – не торопится уходить от престола. Смотрит печальными, налитыми глазами.
– Это потому что брюхо, да? Непрекрасных в Элизиум не пускают?
Эак уже перестал давиться после таких вот фраз. Теперь смирно лезет в свой золотой сосуд нашаривать новый жребий.
А в действо вступает сам Эвклей. Неизвестно, как он угадывает такие моменты.
Распорядитель выкатывается на середку зала и обвиняюще тычет тени в живот толстенным пальцем.
– Это – брюхо? Это – брюхо?! Вот это – брюхо! – и лупит себя по чудовищному пузу, которое превращает распорядителя в шар. Брюхо колыхается, будто диковинный морской зверь. – Вот, как блаженные-то выглядят! А ты – недожрал, куда тебе на блаженство!
Керы-беды смеются, скаля острые зубы. Эринии многозначительно хлопают бичами. Шепчутся и хихикают сыновья Гипноса, сам Гипнос давно залился смехом…
Персефона, ради которой и старается верный Эвклей, не улыбается. Тихо катает в руках гранат.