– Помню, помню, теперь и я припоминаю эти леденцы. Только я не подозревал, что они раздобыты ценой такого страшного преступления и стольких душевных мук, – засмеялся Дмитрий Андреевич.
– Еще бы ты знал! Разве я могла сказать? Ты был такой идеально честный. Однако и я, кажется, в жизни больше никогда ничего не воровала. Впрочем, неправда, – сама себя перебила Наташа. – Был еще один случай, и опять-таки ради тебя. Видишь, ты положительно ужасное влияние имел на мою душу, я тебя боюсь: еще и теперь начну что-нибудь таскать ради тебя! – уже весело смеясь, закончила Наташа.
– Да, это чрезвычайно опасно, и я тоже боюсь, – тем же тоном ответил ей Дмитрий Андреевич. – Ну, а второе твое благотворительное преступление? Я не додумался еще, о чем ты говоришь.
– Второе было очень похоже на первое, совершенное в тот же год, но уже в день твоего отъезда после Рождества. Помню, пекли яблочный пирог, один нам на стол подали, другой тебе в дорогу завернули. В кухне осталось восемь больших таких антоновок, их принесли и вместе с мешком в столовой между буфетом и стулом поставили. Долго я около этих яблок вертелась, как кошка вокруг сала. Войдет кто-нибудь – я, как ни в чем не бывало, в другой угол комнаты иду. Взять – не взять? Наконец набралась храбрости, взялась за мешок – да в твою комнату, да все яблоки в чемодан между твоими вещами и распихала. Сама рада: вот Диме сюрприз будет! А в сердце что-то щемит, и самой мне как-то неловко-неловко. «Украла… украла!» – шепчет мне какой-то голос. Но ведь не для себя, для Димы!.. И опять что-то радостно так задрожало во мне. Конечно, самое простое было попросить маму, она бы с радостью дала эти яблоки, но мне почему-то это в голову не пришло, а пришло бы – я бы все-таки сама взяла. Помню, у меня было какое-то совершенно особое чувство, желание самой что-нибудь сделать для тебя, что-нибудь в виде жертвы принести. Как я теперь понимаю, в глубине души я даже немножко гордилась: украла, да, но для Димы…
Вообще ты не можешь себе представить, как я любила, а кажется, еще больше того жалела тебя! Я столько раз слышала, что вас там, в вашем институте, отвратительно кормят, и, когда ты приезжал на каникулы, похудевший, бледный, «заморенный», как я была убеждена, мне плакать хотелось: так тебя жаль было. Ну, естественно, когда ты уезжал, мне думалось: сколько бы тебе с собой всякой снеди ни давали, все равно мало. Вообще мне казалось, что тебе всего не хватает, хотелось все-все тебе отдать.
А о яблоках через три дня спохватились, – переменив тон, продолжала Наташа, – и никак не могли понять, куда они девались. Помню, мама еще смеялась и говорила: «Нет, положительно это что-то сверхъестественное, необъяснимое», – а я уходила в соседнюю комнату, садилась на пол в уголок с игрушками и низко-низко наклонялась над своей куклой. Я бы могла объяснить, что это было далеко не сверхъестественное, но никому не приходило в голову думать, что я тут сколько-нибудь замешана.
– Ах ты, дорогой мой, маленький воришка! – с ласковой улыбкой проговорил Дмитрий, пожимая ее тонкую руку. Он, не отрывая глаз, смотрел на разгоревшееся, ставшее совсем детским лицо, на оживленные лучистые глаза Наташи.
– А что ты думаешь? – смеясь, отвечала девушка. – Пожалуй, задатки жулика были: видишь, как ловко свои делишки обделывала, и не подозревал никто. Впрочем, нет, сама же себя в тюрьму и пристроила бы: ты думаешь, я долго молчала? Сейчас же маме и про леденцы, и про яблоки выложила. Вот не могу ничего скрывать! Мне так гадко становится, точно внутри мешает что-то большое, неудобное, тяжелое. Когда я кого люблю, я должна все ему сказать! Если не договорю чего – мне уже кажется, я обманываю, и от моей неискренности больно тем, кто меня любит. Как тяжело, должно быть, лгать, скрывать! А ведь многие скрывают. Или это у меня такая неглубокая душа, что в ней и спрятать ничего нельзя?
– Конечно, конечно, мелкая, ничтожная, я еще прибавлю, черствая и эгоистичная натура, думающая только о собственном удовольствии, – ласково глядя на девушку, проговорил Дмитрий Андреевич. – Кроме того, строптивая и упрямая, по крайне мере прежде так было, да и сейчас незаметно, чтобы дело на улучшение пошло. Я не голословен, могу доказать и даже показать. Кое-что и я помню.
С этими словами Дмитрий Андреевич достал кошелек и вынул из его среднего отделения маленький предмет, тщательно завернутый в шелковую бумажку.
– Вот и вещественное доказательство невыносимого деспотизма твоего характера. Узнаешь ты эту штучку?
Он показал ей тоненькое золотое колечко с довольно большим аметистом.
– Оно еще живо, мое кольцо, подарок дяди Миши! – воскликнула Наташа.
– Оно самое. То кольцо, которым так восхищалась ты, получив которое, прыгала от радости и говорила, что теперь это будет твоя «самая-самая любимая вещь». Случилось это двадцать четвертого декабря, когда, по обыкновению, зажигали елку. Это было последнее Рождество, что мы проводили вместе. Уже перейдя на третий курс, как ты знаешь, я силой обстоятельств был лишен возможности приехать к вам. Итак, двадцать четвертого декабря одна моя знакомая прыгала от восторга, целовала полученное колечко, а девятого января, накануне моего отъезда, та же особа больше не прыгала и целовала уже не колечко, а меня, умоляя взять его. Я протестовал всеми силами, доказывал, что это неделикатно относительно дяди, что я не могу взять, не хочу лишать ее любимой вещи и наотрез отказался. Но тут две маленьких ручки крепче прежнего обвились кругом моей шеи, и ко мне приблизилось все мокрое от слез розовое личико с глубоко огорченными большими глазами. «Дима, ты возьмешь, ты не захочешь так огорчить меня… Так страшно сделать мне больно. Ведь оно нравилось тебе, и это моя любимая вещь, понимаешь, лю-би-ма-я! Неужели ты захочешь так обидеть меня, что откажешься от моей любимой вещи? Разве ты не любишь мою любимую вещь?
Значит, и меня ты мало любишь…» Но эту последнюю фразу я скорее отгадал, чем услышал, потому что знакомая моя заплакала так горько, ее тоненькие плечики вздрагивали так жалобно, что мне больно было смотреть на нее. Маленький возмутительный деспот добился своего: я должен был уступить. В ту же минуту заплаканные глазки с еще блестящими на них росинками слез заискрились яркими лучами, и с радостным «Дима! Милый! Спасибо!» те же ручки, закапанные слезами, в третий раз обвились вокруг моей шеи. Возмутительнейший образец эгоизма! – растроганным голосом закончил Дмитрий Андреевич, охваченный воспоминанием.
– Как ты все хорошо, все верно помнишь! – счастливым голосом заговорила Наташа. – Я тоже это хорошо помню, как вчера. Ты вот шутишь, смеясь называешь это эгоизмом, а твои растроганные глаза говорят другое. Но ведь, в сущности, прав именно ты, а не твои глаза. Ведь совсем-то, в сущности, это и был эгоизм. В ту минуту я прислушивалась только к тому, что происходило в моем собственном сердце, а вовсе не справлялась с твоим желанием. Мне ужасно хотелось, чтобы у тебя было что-нибудь мое любимое, как будто кусочек меня самой, и, когда ты стал отказываться, я помню, мне страшно даже сделалось: казалось, что без этого кольца и ты станешь совсем один, и я одна. Я тогда, конечно, не отдавала себе отчета, да и теперь, хотя и понимаю, но, видишь, словами выразить не могу: просто мне хотелось, чтобы ты всегда обо мне думал, не забывал меня. Чисто эгоистическое побуждение.
– Ну, и твой эгоизм, как и полагается всякому черному побуждению, был наказан: я никогда не думал и совершенно успел забыть тебя. Мало того: сперва колечко висело у меня на цепочке от часов, потому что надеть его на палец мог бы разве только цыпленок, но так как всякий, разговаривая со мной, почему-то считал своим долгом хвататься за него руками, то я, чтобы избежать неприятных воспоминаний, против моей воли возбуждаемых другими, запрятал его в глубину своего кошелька от докучливых, неделикатных глаз. Видишь, как ты жестоко, но справедливо наказана, моя эгоисточка! Смотри же, всю жизнь оставайся ею, оставайся той «мелкой», «неглубокой» натурой, не умеющей таить в своих недрах ложь и обман.