Литмир - Электронная Библиотека

Певица лежала на диване, закинувши под голову худые нежные руки. Она позевала тихо, потом поправила нечистую ленточку сорочки. Темно-рыжие волосы сбились на подушке прядями:

- Тепло как. Огонь.

Он не ответил. Она позвала:

- Ну, что же, идите, что ли...

- Спите, Аня, понимаете, спите, и больше ничего. Я вас накрою пледом, шинелью, а вы спите, поняли?

Одна ее нога, босая, выглянула из-под пледа, пальцы изящные, длинные, узкие. Он осторожно обернул ей ноги пледом: они были холодны, как лед.

- Нянька какая, - слабо усмехнулась арфянка.

- Как укрыл. Зачем. А вы куда же?

Мусоргский молча подвинул кресло к печке. Аня приподняла голову и сказала неуверенно, с удивлением:

- Мне взаправду можно спать?

- Взаправду.

- Ну тогда спасибо ... Вот спасибо, ей-Богу. Она повернулась к спинке дивана, потянулась слегка дрожа, потом высоко подобрала колени и, спрятавши между них все еще ледяные руки, вздохнула с облегчением и благодарностью, что можно заснуть одной.

Дрова в печке обуглились, тихо развалились багряной чешуей. Мусоргский осторожно встал и, не глядя на спящую, неслышно прошел со свечей в прихожую. Он набрал там из ящика поленьев. У вешалки он задел шубку арфянки. Украдкой, точно делая что-то стыдное или преступное, он осветил ее свечей: над шубкой соломенная шляпка с серыми лентами и зацепившейся на крюке прорехой тонкий оренбургский платок, бедная, пустая, затихшая оболочка Ани. От всего неуловимо и знакомо пахло ее прохладной свежестью.

Когда он вошел, арфянка спала, откинувши голую руку, по ее худым плечам неверно бродил погасающий огонь печки. Он обходил ее со страхом. "Соблазн, соблазн, - думал он. - Похоть, тьма, плен окаянный, но я не поддамся, ни за что".

Он стал на колени, начал вталкивать в печь полено. В потеплевшем воздухе кабинета он чувствовал тот же легчайший и живой ее воздух, прохладный, прелестный, и это было сильнее его. Упрямо глядя в огонь, он бормотал:

- Святые себе руки на огне жгли. И я сожгу, если так, сожгу ...

И услышал за собою легкое шевеление. Он знал, что пошевелилась она, оглянуться было страшно.

- Послушайте, - позвала она шепотом, - я спала?

-Да.

- И верно, что спала. Подите сюда.

- Зачем?

Он встал и подошел к дивану. Отдохнувшая в тепле и благодарная за это арфянка пошептала, глядя на него светящимися глазами:

- Чего же вы все сидите ... У меня тут тепло ... Тихо повозясь, она подвинулась к спинке дивана, слегка откинула с себя плед:

- Идите ко мне.

На него дохнуло ее живое тело, и тьма, сильная, беспощадная, пронеслась в нем, и сбила, сбросила его в сладостную бездну.

БЕГСТВО

Лиза Орфанти недели две ждала письма.

Вернее вспомнила внезапно, как Мусоргский говорил что-то о письме в прихожей.

За обедом, - отец любил, чтобы обеды были по-английски торжественны, Лиза, черпая серебряной ложкой ананас, вспоминала с покорной грустью: "А письма нет". Когда она ездила с теткой в Гостиный двор, и снег из-под копыт холодной пылью обдавал лицо, она снова вспоминала о письме. К ней приходили подруги, две дочери английских купцов, веселые девушки с открытыми лицами в веснушках, младшая с причудами (она курила испанские пахитосы). Англичанки тащили ее играть на биллиарде. Лиза оживленно смеялась. Но вдруг что-то с силой сжимало сердце: "письмо".

Тогда она сама решила написать Мусоргскому. Это было немного смешно писать малознакомому офицеру, ее холодное достоинство было задето, но Лиза, понимая это и досадуя на себя, все же написала Мусоргскому, и одна, на прогулке, опустила письмо в почтовый ящик у Главного Штаба. В письме, правда, была всего одна вежливая строка: "Почему не заходите, не больны ли?"

Ответа не пришло, и Лиза неожиданно для себя, заплетая на ночь девичьи косы в спальне, перед зеркалом, расплакалась. Это не была обида или оскорбление. Это было чувство чего-то непоправимого; обречения.

Двумя днями позже, после партии в биллиард, когда веснушчатая англичанка от души восхищалась ее ловкими ударами, Лиза решила, что надо самой пойти к Мусоргскому, и стало странно, как она не подумала раньше: так это просто и необходимо.

Досадно было обманывать тетку, старую горничную, подруг (об отце она не думала), для которых такое посещение было бы настоящим скандалом.

"Все равно, пусть скандал", решила Лиза, и с совершенным бесстрашием и покоем, под предлогом головной боли, уехала от англичанок раньше, чтобы успеть побывать у Мусоргского до обеда.

В Петербурге уныло и шумно звенели вейки. Стояла масляница.

Она отпустила извозчика и пошла пешком вдоль белого канала, там было безлюдно. Зимний день светился в тишине. Барка с дровами, зазимовавшая на канале, живорыбный садок под снегом, все было грустно и бело.

В бархатном салопе, с собольи оторочкой, в кринолине, пряча от холода лицо в муфту, Лиза легко шла вдоль набережной. Ее узкие следы на снегу казались птичьими.

Если бы в Петербурге была Людмила Ивановна Шестакова, большой приятель Лизы по сердечным делам, она устроила бы так, что Лизе не пришлось идти к Мусоргскому. Но Шестакова уехала, кажется, в Тверь, по делам с казной, а с медиком Бородиным, забегавшим раза два, Лизе мешала говорить о Мусоргском девичья гордость.

Она ни от кого не могла знать, что случилось с Мусоргским, а между тем у того уже вторую неделю жила уличная певица.

Страсти обычно неряшливы, и люди, охваченные страстями, теряют какую-то светлую, человеческую равномерность, гармонию, а вместе с нею и обычную опрятность, чистоту, перестают следить за собою, замечать себя.

Самые легкие и веселые люди от страсти как-то по-животному, тяжелеют и во всем, в походке, в глазах, заметно у них что-то бессмысленно-скотское, как, например, у охваченных страстью молодоженов, что, впрочем, не мешает им недели через две ссорится друг с другом, грубо и глупо, и чувствовать себя несчастными.

Так случилось и с Мусоргским. Он боролся, как мог, со своим жадным чувством, был побежден почти мгновенно, и подчинился.

Он был побежден, захвачен этим молочно-белым, худым телом, рыжей волной волос, зеленоватыми холодными глазами, равнодушным и послушным бесстыдством.

В его жизни точно все сдвинулось, нагромоздилось и начало плесневеть. Больше никакой жизни и не было, да и не надо никакой жизни, кроме той, какая началась у него с трактирной певицей.

Там, где целомудренная чистота Анисима оставляла на всем след тихого покоя и света, теперь все стало запущенным, загрязнившимся. Он, кажется, не выходил на улицу дней семь, а певица, накинувши на худые плечи платок, бегала в мелочную лавку.

С утра она приносила пиво, иногда они ели колбасу на желтой оберточной бумаге, или копченную селедку, как та была принесена, в промасленной газете. Груда тарелок в застывшем сале больше не мылась. На полу, под ногами, хрустел уголь. Все стало отвратительно неопрятным. Постель, сбитая, развороченная весь день, с грязными простынями, подушки иногда валялись на полу, в непроветренных комнатах нестерпимо холодно, они топили печь изредка, как придется.

Ему и ей на все было все равно. Он был одержим этим длинноногим и бесстыдным телом, а для нее это была одна из встреч, кабинетик Мусоргского, с пианино, нотами, с кожаным диваном, его человеческий дом, были для нее не чем иным, как номер дешевого отеля или меблирашек.

Она чувствовала, что какая бы она ни была, его все равно тянет к ней, и ходила в дурно застегнутой кофточке, неряшливая, с нечесаной копной рыжих волос. Она чувствовала, что взяла, победила его, что сильнее его, и все чаще становилась с ним груба и презрительна.

Сначала ей понравилось день-два пожить с молодым офицером, она сбегала на Подъяческую и принесла оттуда узел с рваными чулками и сорочками, поштопанными небрежно, комок измятых юбок и кофточек. Но уже на четвертый день она заскучала.

11
{"b":"61680","o":1}