Но после подумалось, что беседы этой и быть не могло. Никогда. Потому что мы познакомились с Лёнькой ещё до начала пропаж. Но всё виделось таким реальным, словно происходило по-настоящему.
Но не сегодня. А несколько дней назад.
А сегодня я только что сиганул через забор, спасаясь от неведомого чудища, ловко прикидывавшегося медвежонком.
Меня охватило странное ощущение Пустоты. Словно во всём мире, во всей вселенной не осталось ни одного живого создания. Лишь я один. И это ощущение никак не хотело уходить. Тишина не была мёртвой. Дул ветер. Шелестели листья. Глухо стукнул камень, отброшенный мной с пути. Но я не слышал ни одного звука из мира людей. Ни возгласа, ни обрывка разговора, ни стука. Даже шагов, кроме собственных. От этого пугающего ощущения я начал говорить вслух сам с собой.
-- Да я сейчас всем расскажу, что за твари бродят возле лагеря, -- разгневанно шипел я. -- Да сейчас все узнают, почему тут такой бардак творится.
На самом деле я абсолютно не представлял, что скажу любому из взрослых. О покинутом лагере девчонок? О далёком костре? О медвежонке? Любое направление представало нелепыми фантазиями. Но я всё равно хотел рассказать. Пусть меня изругают. Пусть все кости перемоют и выварят в солёном кипятке. Пусть разнесут с громом и молнией. Меня страшил мой монолог. Хотелось диалога. Любого. Всё равно с кем.
Я обогнул столовку, не увидев ни повара, ни дежурную бригаду. Это встревожило ещё сильнее. Но я не стал заходить в обеденный зал или на кухню. Я шёл к начальнику лагеря. Он старший. Пусть скажет мне. Пусть даст хоть какую-то разгадку. По-осеннему жёлтые травы стелились на громадном застоловском поле.
Дверь, за которой скрывались ступеньки, ведущие в кабинет директора, была заперта.
А ещё было как-то не по-летнему холодно.
В тоске я посмотрел назад. Потом снова развернулся по курсу. Ощущение, что я -- единственный человек на Земле, терзало невыносимо. Впереди по курсу был лишь угол, за которым в ночь мести что-то таинственно стучало. Но сейчас и там была тишина.
И снова угол. И снова мрачное предчувствие. Одиночество оказалось столь непереносимым, что я перестал бояться. Обнаружься за углом гигантский монстр, распахнувший двухметровую пасть, быть может, я деловито, без лишних слов, шагну в неё, и всё закончится. Но за углом не было монстра. Зато там валялась приставная лестница.
Почему-то я не мог отправиться дальше. Мне хотелось заглянуть к начальству. Может, в его обители лежит записнушка с элитной мобилой на твёрдой корке. И тогда я её открою, чтобы узнать, насколько увеличилось число галочек. И не стоит ли одна из них перед моей фамилией?
Я глядел на лестницу и вдруг в первый раз за сегодня обрадовался. В кабинете Палыча было окно. Я же помнил, как алой звездой отразилось в нём пламя спички. Дверь преграждала путь в кабинет. Но приставная лестница предлагала обходную дорогу.
Поднявшись по отсыревшим перекладинам и замарав руки неведомой слизью, я заглянул в директорское окно. Сумрачно и неуютно. В отчаянии я нажал на раму изо всех сил и вдруг почуял, как окно продавливается внутрь. Петля шпингалета, державшего окно, вылетела, и железный стержень со скрежетом прочертил по белому подоконнику ржавую линию.
Кабинет пустовал. В шкафу ни рубашки, ни носка. На столе ни единого документа. Только набор, наглухо привинченный к столешнице.
Автоматический перекидной календарь показывал восемнадцатое октября, и, если взглянуть в окно, верилось, что так оно и есть.
-- Может, прошлогодний? -- я прищурился, разглядывая некрупные цифирки и почему-то опасаясь перегибаться через подоконник, внутрь директорской обители.
Нет, нынешний год значился на календаре.
А на полу валялась монетина пятирублёвая. Тускло поблёскивала. Словно звала за собой. Словно в мой карман просилась.
В один нехороший день денег у меня было -- такая же пятёрка. А требовалась пятисотка. Пацаны звали прошвырнуться по торговому центру. А потом на концерт в ДК Калинина.
Я уже и не помнил, какая группа приезжала. Что-то мощное. И упоротое одновременно. Такое, что не только свои песни поёт, а ещё "Короля и шута" фигачит. И билет пять сотен стоит. Я это точно помнил. Куда карманные деньги потратил -- загадка. Одна пятёрка осталась. С ней идти -- позориться только. И пацаны ушлые -- так просто деньги в долг не отстегнут. Только на счётчик. А мне до следующей выдачи ещё полмесяца кантоваться. Тут по счётчику натикает -- мама, не горюй!
И не идти нельзя.
Пацаны крутые. С такими стильно потусоваться. Сегодня не пойдёшь, в другой раз никто не позовёт. И компаха в ДК стоящая намечалась. А пятисотки нет.
Не помню, как в мамину сумочку сунулся. Но, глянь, там тысячи стопочкой сложены. Штук шесть или семь. Я одну и взял. Решил, а кто заметит, что меньше стало? Подумают, потратилось куда-нибудь.
Не подумали.
Вечер-то классно прошёл. И билет купил. И пивом кого надо угостил. И с девчонкой рядом сидел -- просто куколка! Жаль только, что у куколок таких всегда свой парень имеется.
Сутки минули. В гостиную зовут. Лица у родаков сумрачные. Напряжённые.
-- Дима, у меня в сумочке семь тысяч были отложены на квартплату, а теперь только шесть, -- вступает мама, а голос подрагивает. -- Ты не брал?
Мне бы сознаться, но я не могу. Не выталкивается признание. В отказ идти легче.
-- Чо я? -- бурчит мой сдавленный голос. -- Надо мне по вашим сумкам шнырять...
-- Где деньги! -- взрывается отец.
А смотрят, будто из-за меня одного во всей России так жить хреново.
И тут мне сразу ясно становится, что не будет по-ихнему. Теперь уж никак не получится.
-- А докажи, что я брал! -- ору навстречу.
Вижу, как слюна брызжет. И переполняет меня ярость несусветная.
Визжу, воплю, чуть ли не извинений требую за обвинение бездоказательное.
И они, замечаю, тушуются. Не могут ничего сделать с напором моим.
Мне и противно до рвоты, а всё одно свою линию гну.
Так ничем дело и закончилось.
Но понял одно: никогда больше не полезу в кошель. Ни к родакам, ни к кому другому, постороннему. Даже если случай стопудовый представится.
И осталось что-то внутри. Такой противный слой, что и вспоминать об этом не хочется. И не вспомнил бы! Но тут пятёрик этот. Лежит, блестит, словно выпал из того самого дня, который лучше бы никогда и не случался.
Медленно-медленно я слез, чуть не навернувшись в середине, и потопал к жилым корпусам, чутко вслушиваясь в пространство, ловя любой живой звук. Но округу окутало безмолвие. Никого не было в лагере. И я только теперь обратил внимание на пожелтевшую листву главной аллеи. Вся лагерная территория превратилась в Осенний Угол. Осень властвовала здесь, умертвив и усыпив всё вокруг. Я оставался единственным жителем странного опустевшего мира.
И я поплёлся к безжизненным корпусам. В царстве омертвевшей безмолвной пустоты мне хотелось быть поближе к творению рук человеческих. Так почему-то спокойнее.
Впрочем, насчёт безмолвия я ошибся.
Наплывали звуки.
Звуки барабана.
Мерный рокот барабанной дроби.
Нескончаемой барабанной дроби, будто дюжина сердитых барабанщиков получили вместо сердца вечный двигатель.
Далеко-далеко. Откуда-то с севера.
Выглянуло солнце. Всё вокруг было осенним. И солнце не выделялось из общего ряда. Оно словно светило сквозь кисейную пелену. Было холодным, неярким. Казалось, можно смотреть на него без очков, не опасаясь расстаться со зрением.
На полегшие травы упали чёрные тени. Корпуса обрели двойников, распластавшихся по земле и не имевших сил от неё оторваться. В этот миг я увидел, что тень корпуса, вытянувшаяся ко мне, не одна. Рядом пролегла большущая тень неизвестного. Кто-то длинный прятался за углом. Тень выдала его. Солнце не могло согреть мир, утонувший в осени, но оно спасло меня, обозначив зловещую тайну. Быть может, засаду. Впрочем, имелось ли у меня время плавать в раздумьях? Я рванул прочь, но краем глаза успел засечь, как качнулась чужая тень, следуя за мной. Если бы я обернулся, то увидел бы преследователя. Но жуткий страх приказывал не терять ни мгновения. Всё время, которое у меня оставалось, теперь принадлежало лихорадочному бегу.