– Отец мой, – шевелил он сухими потрескавшимися губами, – что я Тебе сделал?
Это был первый раз в его жизни, когда он усомнился. Что-то глубоко внутри мешало так же неистово, как и раньше, веровать и отдавать себя на волю Его. То, что он говорил, не доходило до его мозга, но жило в душе.
Никто его не слышал, как не слышал он и сам себя. Раны, нанесенные диким зверем, пылали, дождь, несший в себе убийственную горечь, окропил его с ног до головы и бросил погибать в муках. Сердце не справлялось со слишком густой, чернеющей кровью и застывало на несколько мгновений, прежде чем снова пуститься в бег.
Дерево мстило своим обидчикам шорохами, голосами и протяжным волчьим воем. И не ему было завидовать – но Аластор завидовал смерти братьев своих. Он бы тоже хотел умереть сразу, как они, но никогда бы никому в этом не признался.
Этого и не было нужно – все было здесь, в его голове. Пустой, гулкой и горящей, в которой каждая робкая мысль отзывалась болью и пламенем. Все тайны, все мысли, все подсознание было развернуто, вывернуто и наколото на пики боли. Тела не стало, осталась только лишь голова.
Отец Аластор ждал смерти как избавления, куда бы она ни увела его – вперед, к вечному свету, или назад, во мрак.
Темноту и тишину он предпочел бы с бОльшим удовольствием, но губы шептали приветствие Богу.
Шли дни.
Когда врач, протирая то и дело загнивающие раны, наконец-то сказал священнику, что он жив, тот не поверил, хотя уже был в сознании. В Ашанти пришла осень, и единственным отличием от лета в ней было более жесткое, жалящее солнце. Оно вставало, когда офицеры еще даже не укладывались спать, и заходило раньше, чем они выбирались из палаток. Никто из ашантийцев на своем веку не видал, чтобы Баби, демон мрака и тьмы, был так разозлен. И они знали, кого в этом винить.
На смену африканской осени пришла африканская зима, и солнце уже совсем не всходило, только показывало рубиновый край над кронами деревьев и снова уходило назад. Среди солдат ходили суеверные слухи, что с охоты офицеры возвращались седыми и заикающимися. Они клялись, что убивали львов и леопардов, но снятые с них шкуры, которые они собирались расстелить в своих палатках, становились человеческой кожей.
Домой Аластор, починенный и как будто собранный заново, вернулся поздней весной, когда количество дождливых дней совсем немного перевесило количество солнечных. Все кругом было странным и незнакомым, как будто Сторноуэй не глядя поменяли на какой-то другой город Внешних Гебрид – поменьше и похолоднее, на Тарберт или Лохмадди.
Кирстин встретила его, как чужого – мужа сестры или брата отца, но никак не родного мужчину. Ее нельзя было в этом обвинить: его в самом деле трудно было узнать. Длинные шрамы на одной стороне лица – Аластор не мог сказать, сделал это лев, или леопард, или гепард – изменили его до неузнаваемости. Не обезобразили лицо, просто сделали другим.
Что уж говорить о теле – оно принадлежало не Аластору. Человеку более сильному, выносливому, испещренному множеством боевых шрамов, но совершенно точно никогда не жившему в Сторноуэе и не избравшему своей стезей служение Богу.
Кирстин жалела его, но помочь не могла и не умела. Их сыну исполнилось шесть лет, и ребенка не любил никто. За его внешней покладистостью скрывался маленький бес, который испугался возмужавшего шрамленного отца. Со временем он, конечно, привык, но заставить себя полюбить его Аластор так и не смог. И вновь полюбить Кирстин ему тоже было не под силу.
К середине июня его начали мучить кошмары: жена снилась ему в образе сомалийской красноглазой дегдер, а сын раскидывал медно-красные стальные крылья и птицей грома, красным росчерком улетал в крону гигантского Дерева, выросшего на костях и крови британцев. Вместо ветвей Дерево пронзительно топорщилось вытянутыми вверх скелетами с молитвенно протянутыми руками. В глазницах черепов и между ребер пушились алые осенние листья.
Влившись в эту ужасающую крону, птица становилась еще одним скелетом-ветвью, мерно шевелящимся на неведомо откуда взявшемся ветру.
Все закончилось с полнолунием. Когда призрачный голубой свет заглянул в незавешенное окно, Аластор проснулся и подумал, что излечился. Спустя мгновение надежда на чудесное исцеление покинула его.
Спустившись на слабеющих ногах вниз, Аластор прислонился лбом к холодному стеклу, сквозь пелену глядя на темный двор. Луна обошла дом и призывно заглянула в кухонное окно – муть с глаз тут же сошла, рассудок очистился. Но стоило ей скрыться за рваными, стального цвета облаками, как Аластору захотелось завыть. Все молитвы, все, что, как казалось, делало его человеком и самим собой, мигом вылетело из головы.
Он бросился прочь из дома.
С неба сыпался мерзкий дождевой песок. Он покалывал щеки, шею, а ветер холодил разгоряченное лицо. Аластор брел прочь от дома, спотыкаясь о камни и собственные ноги. Последним домом, который он миновал, был дом судьи МакГрафи. За его крепкой оградой Аластор и упал – ноги отнялись.
Он услышал бесконечно далекий и безгранично близкий вой, нарастающий с силой и мощью девятого вала, но так и не понял, не смог осознать, кто источник этого звука.
Захрустели кости, суставы заскрипели, выворачиваясь. Аластор шумно вдыхал запах влажной майской земли. Остро тянуло еловым лапником, вызывающе пахло куницей. Боли он не испытывал, мозг отказывался работать. Нервные окончания отмирали одно за другим, кожа зудела, и хотелось расчесать ее до крови, ночная рубашка осталась далеко позади.
Аластор полз вперед, то и дело зарываясь носом в землю. Выискивая что-то и тихо подвывая самому себе. Чуть восточнее завелось поголовье кроликов – стоило бы их изловить. Пурпурные факела ятрышника вызвали яростное желание почесаться и чихнуть. Аластор издал тонкий звук, непохожий ни на что, схватился за нос, чтобы его почесать, и упал грудью вперед. Мягкие лапы спружинили, удерживая немаленький вес, оттолкнулись от земли, подняли тело в воздух – светло-палевый волк приземлился в самую гущу пестрого даже в темноте поля. Ятрышник, который должен был быть пурпурным, мерцал приглушенным зеленым цветом. Трава, среди которой он торчал, как сорняк, была серой. Зрение Аластора подводило, в отличие от слуха и нюха.
Он чувствовал – и слышал, – как накатывается на берег Фланнана равнодушная Атлантика. Прошло не больше часа – пустых, гулких шестидесяти минут, лишенных размышлений о чем-либо, – когда Аластор обнаружил себя охотящимся на гладкие северные волны в бухте Сторноуэй. Он хватал острыми зубами воду, бросался на нее, атаковал – но вода оставалась равнодушной. Иногда на зуб попадалась рыба, и тогда Аластор с легкостью ее перекусывал. Но, не приучившись правильно хватать пищу, лишался немедленно и хвоста, и головы, падавших в воду.
Наигравшись вдоволь, он решил вернуться домой. Но бежал, влекомый не желанием родного очага, не человеческими мыслями, а бездумной жаждой тепла и знакомым запахом. Стойкий след вел его назад.
На пути Аластору встретился дикий олень, метнувшийся ему наперерез, но непонятно, кто испугался больше.
В дом Аластер вошел крадучись, на цыпочках, мокрый и сырой, еще не чувствуя себя человеком и недоумевая, куда делся хвост. Он прокрался в постель, отмахнувшись от чутко спящей и мгновенно проснувшейся Кирстин, закутался в одеяло и еще долго не мог уснуть, глядя в окно на неспешно дрейфующую сквозь облака луну. Все тело ломило, глазные яблоки при каждом повороте головы простреливало болью, власть над разумом потихоньку прибирал к рукам насмерть испуганный Аластор-человек. Он все видел, все помнил, но совершенно совершенно ничего не мог сделать. И этот человек сейчас смотрел на волка-Аластора с ужасом. Губы его дрожали от плохо сдерживаемых эмоций.
– Ты монстр, – бормотал он, осеняя волка крестным знамением. – Ты – монстр.
Если бы волк мог ему ответить, он бы оскалил острые зубы и сказал:
– Ты – это я.
Но волк не мог, поэтому просто тряс крупной головой и метелил тощим хвостом.