«Вот оно как. Он ещё и Абрамович! Супержесть! Редкая удача. Не “Борис с Потылихи”, “А что нам скажет Абрамович?” или “Борис Абрамович сомневается”, рубрик смешных до чёрта можно придумать».
– И всё вроде само собой рассосалось, я выздоровел, пришёл в институт… И стал её избегать. А потом выяснилось, что это не я, а она меня избегает, мало того, ведёт себя так, как будто ничего хорошего между нами не было. Наоборот. Губы её, полные такие, чуть как будто даже припухшие, нежно так очерченные, теперь кривились. Она смотрела на меня с брезгливостью какой-то, досадой, даже презрением. Меня это задело, всё ведь было между нами, слова любви, страстное признание, всё, почти всё. Да если уж начистоту, мог ведь, мог дефлорировать, мог, но пожалел её по неопытности…
Сперва её презрительное равнодушие меня слегка разозлило, а потом так задело, что только о ней и стал думать, представляете? От непонимания и ревности дошло постепенно до страстного чувства, беспрестанно думал о ней. О всех частях тела её, богато одарённого, о бутонах этих сумасшедших, тугих кудрях её горящих, извините, опять я о них… – он замолчал, потом взвился вдруг сокровенным шёпотом, – соски знаете у неё на что были похожи? На цветок! Этот, как его? – педиатр никак не мог вспомнить его название, щёлкал пальцами, энергично хлопал ладонью по колену, по скамейке, отчего прикормленные птицы опять разлетелись в страхе. Снимал и надевал очки, тёр глаза, смотрел на небо, но не вспоминалось.
– Ромашка? – энергично включился Костя.
– Да нет же, этот… – стучал по скамейке педиатр.
– Астра, флокс, одуванчик, пион?
– Ну вы скажете, одуванчик, нет, с женским именем таким, ласковым…
– Неужели маргаритка?
– Да! Правильно, вспомнил! – возрадовался педиатр. – Анютины глазки! Да! Анютины эти глазки её ещё больше, чем глаза, говорили… в свете этом цветном, неверном…
– Я это сравнение в литературе, кажется, где-то читал: анютины глазки с чёрной смородинкой вместо зрачка… – поддержал Костя, но педиатр непреклонно продолжал:
– Вы читали, а я своими глазами видел чудо это!
Женское тело – главное чудо природы, особенно если любишь женщину. А я её задним числом полюбил. Страстно. В общем, с ума сходил от возвратного чувства. Ночь раз простоял за решёткой, под окнами её дома на Ленинградском проспекте, в палисаднике этом проклятом. Ноль внимания, фунт презрения, только шарф мне в окно выбросила… Ну не буду тянуть эту позорную резину, скажу сразу, что дружок мой Иудой оказался. Перенял, пока я болел, комсомольское поручение и вместо меня, как выяснилось, стал Бэлу подтягивать и «подтянул». И ведь что, гад, сделал, как-то взял да и рассказал мне со всеми физиологическими подробностями всё, что он с ней делал и что она с ним… Рассказывал специально подробно, чтобы выбить из меня, как он сам говорил, сентиментальные представления о жизни, которая «скользкая штука». И в конце концов признался чистосердечно, что не удержался и лишил-таки её невинности, ржал, скотина, как зарезанный… – у педиатра заблестели глаза, и непонятно было, что он скажет, а главное, сделает в следующую минуту.
– Потому… Потому что никакой невинности обнаружить ему не удалось – до нас люди постарались… говорил, сволочь, что к бабам нельзя по-человечески относиться, а надо потребительски! —…
Тут педиатр вдруг разрыдался, да так горемычно, что Косте в первый раз стало искренно жаль совка. Но озабоченный старик вдруг резко остановился, утёрся носовым платком (тоже из Костиного секонд-хенда), и продолжил, шмыгая, как ребёнок, носом:
– Ах, как он ошибся, бедолага, как ошибся… Так как через пару лет он женился, и именно на ней, и потребительски относиться стала она к нему, а не он к ней. Понукала им, как та крашеная Лолита своим шибздиком. Был вроде меня, подающим надежды студентом, мог бы приличным человеком сделаться, врачом, учёным, но он пошёл с подачи её папаши по скользкой дорожке, по комсомольской линии… Вот удивительно, я в «Ленин-партия-комсомол» верил, а в их руководителей, особенно комсомольских, откреплённых всех этих бездельников – нет. Все, кого знал, сплошь карьеристы. Как говорил мой покойный батя: социализм очень правильный строй, и держится он на сознательности, и в первую очередь – у начальников. Вот у них её как раз и недостаёт… Как в воду глядел. Они и погубили страну, предали, продались, повелись на комфорт и роскошь. Хапнули народного добра, и в Лондон. А что там хорошего в Лондоне? Ничего!
– А вы там были? – стрельнул насмешливым вопросом Костя.
– Я там жил, – убил его педиатр.
5. Добровольцы-комсомольцы
– Ну что Лондон для русского человека? Тоска смертная, неделю-другую походишь с открытым ртом: ну аббатство это Вестминстерское, ну Тауэрский мост, Гайд-парк этот хвалёный и другие парки, то-сё, музеи, ну съездишь в Ливерпуль, поклонишься памяти Джорджа и Джона, и всё, дольше тоска. Мне, например, Будапешт, Стокгольм, Прага гораздо больше нравились, не говоря уже о Питере, Самарканде и Тбилиси… Англичанки – те ещё красотки, у них эта покойная Диана – икона стиля. Ну да, миленькая была… Ну правда, в них во всех что-то нечеловеческое в лицах просматривается. Обидно за корону, не лица, а сплошные носы и подбородки, не ноги, а коленные чашечки… Я, конечно, преувеличиваю, но всё познаётся в сравнении. Если хорошенькая на улице встретится, то точно можно по-русски заговаривать. Мулаток, чёрных, жёлтых – ужас сколько. И наших мужиков – всё больше, сплошь бывшие комсомольцы. Я там у одного из них внука новорождённого патронировал, это когда я уже в опалу попал. Значит, дед этот – бывший первый секретарь сибирского какого-то обкома ВЛКСМ. На бриттов, говорил, надейся, а сам не плошай – в общем, врачи у них хорошие, но я лучше, без ложной скромности скажу, и главное – он тоже так считал. Это лет пять назад было, мама моя ещё в силе была, я – тоже ещё не окончательно распался, она ходила в магазины, готовила сама, меня обихаживала и разрешила в логово-то врага полетать. Я тогда безработным был. Сперва он меня, сибиряк этот, на выходные с собой брал, налетался я с ним до тошноты, а потом он уговорил пожить месячишко-другой. Места у него в доме было достаточно… Ну зачем, объясните мне, пяти жильцам двадцать пять комнат в центре Лондона? И сортиров без счёта? Зачем дворец в викторианском стиле? Сука комсомольская, прости Господи. Правда, он мужик хороший, спасал меня; однажды в прямом смысле – от тюрьмы спас. Это было, когда на работе на вашего покорного слугу свалили чужую врачебную ошибку, чтобы не лез не в своё дело. Не мешал людям работать, то есть грабить государство и родителей больных детей, но об этом после как-нибудь… А могли и посадить, и убить, да, да, но я живым ушёл… Спасибо Алексею Ивановичу, вызволил в который раз… Хотя ужас заключается в том, что… я не исключаю, что он-то и был инициатором моего уничтожения, доля у него в том бизнесе была, из-за которого институт наш погорел, – спасло меня то, что я ему понадобился по прямой медицинской надобности… Бог с ними, главное, живым ушёл, а был-то я не хухры-мухры, а замдиректора по научной работе, исполняющим обязанности директора с правом подписи. А остался с волчьим билетом и сроком условным. И – никакой научной работы…
Да, очень хорошо, что вы мне напомнили про Лондон этот. «Я правду вам порасскажу такую, что хуже всякой лжи» – вы упадёте, готовьтесь.
– Не упаду, – твёрдо пообещал Костя, но приготовился. На секунду у него возникло подозрение, что не он намеревается использовать педиатра, а педиатр уже вовсю использует его. Во всяком случае, в качестве радиоведущего старик полстанции заткнёт за пояс. Костя старался его больше не прерывать. Поразительно, что и Витька в коляске педиатру не мешал, сопел себе сыночка в две дырочки.
– Эх, молодость, молодость, – усмехнулся педиатр, – дайте воздуха набрать, ох, грехи мои тяжкие, расскажу и в лицах покажу. Итак, «Лондон – наша слава боевая. Лондон – нашей юности полёт». Исполняется впервые, у микрофона Борис Абрамович…