— Перон получил чье–то согласие на конец света? — спросила Хорейси. — Чье? Как он мог…
— Я думаю, что Перон сделал поразительное и верное суждение о том, что необходимо сделать и почему. Для его исполнения он похитил меня, а также совершил ряд других преступлений против моей личности, но полностью зависел от моего согласия сотрудничать; если бы записи не убедили меня в его правоте, вся схема Альвареса рухнула бы.
— А те одиннадцать человек тоже согласились умереть? — спросил я. — Согласились никогда не быть блестящими, уважаемыми учеными, которыми могли стать?
— Нет. И это еще одно доказательство в моих доводах против всего этого, понимаете? Эта затея приводит меня в замешательство, так как я хоть и великолепный математик, но в вопросах этики нахожусь с вами на одном уровне. Поэтому я полностью уверен в своих выводах, но ничуть не уверен в предпосылках. Тем не менее я восхищаюсь тем, что совершил Перон, тем, как он это сделал, а потому, насколько мне позволяет собственное разумение, я постараюсь поступить так же. — Он встал и, не спрашивая, подлил нам в чашки кофе и виски. Ни Хорейси, ни я возражать не стали; мне, к примеру, сейчас нужно было все тепло, которое я мог получить. — Перон избрал путь, на котором ему было необходимо согласие человека, вынужденного в результате полностью измениться, — то есть меня. Его замысел требовал, чтобы я согласился стать кем–то другим. Как говорится, я — чрезвычайно репрезентативный пример.
— Вы читали труды Гёделя о случайных числах, — сказал я. — Но разве индексальная выводимость не доказывает, что истинной случайности не существует, только хаос и сложность?
— Представьте себе мир, — начал Тируитт, — где науке пришлось развиваться без индексальной выводимости, мир, где науки основываются на повторяемых проверках физических, химических и биологических процессов или на наблюдении за миром. Без одиннадцатой и четырнадцатой теорем вы никогда не узнаете о комплектизонах, а потому не сможете эффективно изучить эти функции. В числах всего, о чем вы знаете, будет всегда оставаться случайный компонент, и вам придется использовать гёделевскую статистику. Возможно, она появится гораздо раньше, чем сейчас. Видите, насколько иной мир мы собираемся запустить?
— Не мы, а вы, — твердо ответила Хорейси. — Я понятия не имею, о чем вы говорите, но вижу, что вы почему–то считаете наше согласие равным согласию миллиарда людей.
— Половина населения Земли — рабы, и еще вам прекрасно известно, как процветает рынок предотвращения самоубийств. Что, если я решу добиться их согласия?
От этого вопроса я замер. Официально рабы не могли дать свое согласие ни на что — так гласил основной закон. Но если перемена в истории сделает раба Свободным — или даже Общинником, а то и Лийтом? Разве любой невольник не даст согласие на такое задним числом?
Я понял, чем Тируитт соблазнился, размышляя над этой проблемой. Это была захватывающая математика. Мне хотелось часами говорить о ней, но у Хорейси на лице показалось выражение, которое я видел довольно часто. Она была на грани срыва, именно сейчас, когда речь зашла о действительно интересной математике, поэтому я счел обсуждение технических подробностей не самой лучшей идеей.
— Так почему бы не получить согласие двух человек, — продолжил Тируитт, — одного Общинника и одного Лийта, глубоко вовлеченных в это дело? Кого мне иначе спрашивать? Всех? А как сложить воедино их мнения? Полагаю мы бы смогли собрать все ответы — сейчас, в Год Благодати две тысячи четырнадцатый, с сорок третьим Ланкастером на троне мира, я располагаю коммуникационной системой, которая позволяет мне связаться с почти миллиардом христиан на всех континентах, с каждым сыном Адама и каждой дочерью Евы, Лийтом или Общинником, рабом или Свободным, эспанцем, расским, франшем, англичанином, а также со всеми малыми народами. Я бы мог использовать эту чудесную систему связи, дабы позвонить каждому них и спросить: «Не хотели бы вы исчезнуть или же стать кем–то совсем другим, потому что мир, что придет на смену этому, будет лучше, пусть вы можете и не понять почему?» Я также не сомневаюсь и говорю сейчас как математик, что мне бы удалось изобрести некий оригинальный способ выражения всех их потаенных мыслей, страхов и надежд путем одной общей мысли, как иногда пытается сделать парламент и как, по утверждениям ученых, делали афиняне и римляне; возможно, процесс будет очень простым, подобным вынесению вердикта судом присяжных. Но почему–то подобная перспектива меня отвращает; я не думаю, что решение, вынесенное на основе поднятых рук, обязательно будет наилучшим, — подобная идея, кажется, может легко стать ловушкой для слабоумных. Решение одного человека или нескольких, умеренно мудрых, милосердных и добрых, кажется мне лучше решения, вынесенного миллионом равнодушных.
Потому я решил следовать модели, которую мне показал Альварес Перон. Я был призван стать тем, кто олицетворяет всех в моем времени и всех, кто придет после, всех, кому выбора не дали; Альварес сказал мне: «Вот мои причины, выбирай», — и я выбрал.
Отчасти мой выбор был продиктован тем, что в нем таилась возможность передоверить некую долю решения вам. Мы находимся в последних днях или неделях от вашего возможного согласия. Если вы не сделаете выбор, то все изменится бесповоротно; если вы полностью согласитесь со мной, то все останется как есть; если же вы примете иное решение, то можете попытаться меня остановить, мы начнем сражаться и увидим, кто сильнее. Но я предлагаю вам двоим — и только вам — шанс, один–единственный шанс отменить мой выбор, так как вы заинтересованы в этом. Вы сейчас олицетворяете тех, кто, возможно, никогда не будет существовать или станет кем–то совсем другим; я расскажу, что будет, если вы исчезнете, и тогда вы решите, стоит ли оно того.
— Решив умереть? — спросила Хорейси.
— Нет, не умереть, — сказал я. Сейчас наступил момент, когда слова вносили путаницу, так как в них сочеталось множество логически противоречивых значений, а для Хорейси значение имели только слова. — Когда душа начинает существовать, у нее нет иного выхода из бытия, кроме смерти, но, когда душа не существует вообще, испытывать смерть некому. Поэтому мистер Тируитт предлагает нам шанс попробовать быть тогда, когда все уймется; существует лишь одно время, и в любой конкретный момент мы либо есть, либо — нет, но перехода — то есть смерти — между существованием и несуществованием мы не испытаем.
Я наблюдал за Хорейси, пытаясь выяснить, понимает она меня или нет, и если понимает, то что чувствует по этому поводу; только я мог прочесть ее мимику, но из нас лишь она знала толк в человеческих чувствах, а по моему мнению, главный вопрос нашего согласия (или несогласия) заключался в том, что по этому поводу должны или не должны испытывать христианские души — а это скорее епархия Хорейси, а не моя.
Она склонила голову, направив в мою сторону не глаза, а уши; ее римановы устройства исчезли, она носила темные очки, скрывавшие незрячие глаза. Рядом с ней на поводке сидел большой пес. Риман. Я вспомнил, так его звали.
— Я слепа с рождения, Растигеват, — сказала Хорейси, — но храню яркие воспоминания о том, какое у тебя лицо, когда ты грустный, или когда отпускаешь одну из своих ужасных шуточек, или когда беспокоишься обо мне. И я пытаюсь удержать каждую деталь, мелочь, но они ускользают. И так будет со всеми?
— Скорее всего, — ответил я.
— Тогда, магистр Тируитт, как вы можете просить нас отдать все это? И как Перон убедил вас в том, что вы сами должны так поступить?
Фрэнк вздохнул:
— Все будет гораздо труднее, чем я думал, а я подозревал, что легко не получится. — Он помедлил, машинально поглаживая обрубок большого пальца, а потом продолжил: — Человек, известный вам как Перон — странно думать, что настоящее имя такого гения окажется навсегда утерянным, — сделал открытие, над которым всю свою жизнь бились Эйнштейн, Копленд и Тьюринг. Перон наконец объединил материю и смысл в одной теории и с помощью нее смог достоверно посчитать саму осмысленность — узнать, сколько смысла содержится в нашем горизонте событий, а также сколько было и сколько могло быть. Я уже вижу, мистер Растигеват, что познания в физике и логике испаряются из вашей памяти, и вы не сможете удержать идеи, способные помочь вам понять меня; поэтому не возражайте, иначе мы лишь зря потратим время.