Литмир - Электронная Библиотека
A
A

На следующий день, вечером, я собрала двенадцать моих соучеников в маленькой квартирке, предоставленной нам нашей ячейкой. Я задала им доверительный вопрос: «Готовы ли мы охранять Андре Блоха и заботиться о нем все то время, пока продолжится оккупация?» Десять из двенадцати приняли предложение с энтузиазмом.

Двое проявили настороженность и, прежде всего, страх. Один счел предприятие благородным, но нереальным, другой не желал впутываться в затею, сулившую неприятности ему и его семье. Мы приняли их решение, ни словом не возразив.

В таких тревожных обстоятельствах никто не имеет права осуждать другого. Каждый пусть действует, как ему подсказывает совесть. Кто знает, если бы мы их заставили, не сломались бы они в пути, рискуя, тем самым, выдать нас. Мы сказали им, что уважаем их решение. И нам не пришлось пожалеть о взаимной лояльности.

Хотя эти двое нам не помогли, но они не только никогда не донесли, но и не допустили не малейшей утечки информации, а могли бы. Их молчание тоже было в некотором роде актом сопротивления.

Вдесятером мы пришли к Андре Блоху объявить ему наше решение. Слезы выступили у него на глазах. Но — долой церемонии, надо действовать.

Первое требование — сменить фамилию. Фамилия Блох была слишком уж… говорящей по отношению к навязчивым идеям нацистов и нового режима. Табличка с надписью «Андре Блох, профессор консерватории» быстро исчезла с входной двери. Инстинктивно я посоветовала ему сделать себе фамилию из названия какого-нибудь ремесла. И так, несколькими днями позже нашими заботами ночью на стене была прикреплена новая табличка с надписью: Андре Драпье, пенсионер. 2-й этаж.

Осталось сделать самое трудное: организовать его повседневную жизнь. Поочередно мы занимались его обеспечением. С Вьенны я привозила всевозможные продукты, которых больше нельзя было достать в Париже. Надо было также добыть ему одежду, обеспечить, когда понадобится, визиты врача… За три года он ни единого раза не вышел из дому. Он жил так вдвоем с женой, такой же добровольной и достойной затворницей. У нас был свой условный стук в дверь. Каждый свой приход с продуктами мы использовали, чтобы заодно взять урок сольфеджио. Таким образом, мы поддерживали знание сольфеджио на приличном уровне, но, прежде всего, мы давали ему возможность ощущать себя нашим учителем, а не существом, целиком зависящим от нашей доброты. Мое участие в этой цепи солидарности прервалось только моим арестом осенью 1943 года, но история для нашего учителя закончилась благополучно. Андре Блох умер у себя дома в 1960 году.

Тайные встречи с Андре Блохом, как и менее регулярные с Леоном Зигера, оставившим будущим поколениям методику преподавания сольфеджио, какими бы опасными они ни были, дарили мне клочок ясного неба в эти годы тьмы. Слишком занятая оккупацией, если я смею так выразиться, я не имела времени для регулярных и длительных занятий фортепьяно. Я с тоской вспоминала постоянные репетиции с дедом, часы упражнений на рю де Мартир в Париже, на рю де ла Републик в Сен-Жермен-ан-Ле или на старом пианино в Боне. Последнее стоит у меня до сих пор, но благородный звук его струн я не слышала уже очень давно.

В самое черное время войны каждая сыгранная нота казалась мне победой над злом, лучиком света во мраке, торжеством красоты и гармонии над уродством времени. Немцы могли удушить свободу, но не могли уничтожить вековое общее наследие человечества, они могли убивать людей, но не могли заставить замолчать музыку. Разве нам не рассказывали, что в концентрационных лагерях немцы приходили в особенное бешенство, если слышали, что их жертвы поют? Музыка сама по себе была актом сопротивления — уродству, лжи и смерти. Через несколько месяцев я сделала зловещее открытие: не имея возможности убить саму музыку, палачи могут изувечить ее исполнителей. Жестокая победа палачей, жестокое открытие для меня. Но, несмотря ни на что, их победа была неполной.

Я, так любившая играть Баха, Бетховена, Моцарта и Шуберта, сочла ироническим парадоксом, что музыканты, достигшие вершины гениальности, были сынами народа, теперь показавшего нам менее славное лицо. Одна каденция Моцарта — всякий раз насмешка над мычанием господина Геббельса. Я и не хотела, чтобы все немцы и вся история Германии ассоциировались с горстью преступников, правивших страной лишь последнее десятилетие. Нет, Германия — это не только Гитлер, это в гораздо большей мере Бах и Бетховен. Первый, замаравший человеческий род, прейдет, а великие музыканты, прославившие Германию, останутся. Из-за одного только этого следовало продолжать играть их музыку.

В некоторых случаях даже ценой непонимания со стороны близких. Я вспоминаю случаи, когда меня просили играть перед немцами. Должна сказать, что никогда в этом не было радости сердца. Играть для немцев значило доставить им удовольствие, и я это хорошо сознавала и не хотела этого ни за какие деньги. Надеюсь, что к настоящему времени я явственно продемонстрировала несогласие с манихейским пониманием мира и человека. Но шла война. Был враг, которого надо было победить, иго, которое нужно было сбросить, были страна и народ, ждавшие освобождения.

Зимой 1940 года у нас в Вье Ложи жил офицер, несколько более утонченный и культурный, чем другие. Он очень любил музыку и сам поигрывал на пианино. «Вы играете на фортепьяно, — сказал он однажды, — мне бы очень хотелось вас послушать». — «Немножко и очень плохо», — начала я. Мое показное смирение его не убедило. — «Играйте!», — бросил он тоном, в котором требовательность брала верх над неизменной вежливостью. Я села на табурет и вытащила ноты. Я намеренно давила на клавиши, фальшивила в аккордах, останавливалась в трудных местах. Я повернулась к нему с фальшиво огорченным видом, пожимая плечами, как маленькая девочка: «Вы видите?» «Я вижу, что вы надо мной насмехаетесь» — ответил он и добавил тоном, в котором слышался оттенок искренности: «Что я вам сделал?»

Мне, естественно, ничего. И сам он, как солдат, только исполнял свой долг. Рок войны. Если, как повторяют неустанно, музыка смягчает нравы, почему бы ей не смягчить этого офицера? В первый раз я сказала себе, что раз нельзя победить войну взмахом волшебной палочки, надо пробовать все возможные средства, использовать оружие лукавства и хитрости. Оружие не дальнего действия, но, несомненно, эффективное.

Как я уже говорила, знание немецкого давало мне возможность помогать жителям нашей деревни. Может быть, умение играть на фортепьяно тоже поможет мне приносить пользу делу, которое я защищаю? Задабривая офицера, я надеялась настроить его более примиренчески, сделать более покладистым. За пять недель, что он провел в деревне, я успела много раз упросить его заступиться то за крестьянина, у которого реквизировали лошадь, то за семью, измученную волокитой с добыванием разрешения проведать близкого человека с другой стороны демаркационной линии.

Еще в начале войны пианино стало моим оружием, когда надо было спешить на помощь моим юным друзьям по Сопротивлению. Одного из них задержали в комендатуре Сен-Жюльен-ль’Ар.

Его заподозрили в краже документов, что было совершенно верно. В тот вечер нас обеспокоило его отсутствие. У меня появилось дурное предчувствие. Если его не отпустят в течение дня, дела могут плохо для него обернуться: его переведут в другое место, сначала в Тур, потом Бог знает куда, лишая нас возможности вмешаться и придти ему на помощь. Офицер, живший у нас тогда во Вье Ложи, обладал подлинной художественной чувствительностью. После ужина я рискнула взять на себя инициативу: «По- моему, у вас усталый вид. Вам будет приятно, если я поиграю для вас на фортепиано?»

В глубине души меня мучила нечистая совесть: не перехожу ли я границу между минимальной сердечностью вынужденного гостеприимства и явной симпатией к оккупанту? Чтобы подавить сомнения, я постаралась сосредоточиться на моей цели: добиться освобождения моего друга. В тот вечер я играла экспромты Шуберта; мне казалось, что внутренняя меланхолия этой вещи должна его тронуть. К концу отрывка, казалось, его лицо выразило успокоение.

17
{"b":"614774","o":1}