Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Рука мамы похолодела в моей руке. Я перевёл взгляд на сплетение наших рук и плотно сжал, успокаивающе поглаживая большим пальцем влажную от волнения ладонь. Она шумно выдохнула и начала говорить:

— Знаешь, мне кажется, что это началось после смерти Элены. Ровно семь месяцев назад его учёба совсем пошла под откос, раньше было лучше, поверь мне. Потом начались явки домой под утро. А последние два месяца он вообще сам не свой. Тед пытался говорить с ним, «вправлять мозги», было так много шума, но всё без толку, как об стену головой. Папа просил деда, тоже самое.

— И Кристиан не подействовал?

— Нет, — печально вздохнула она, — Меня он совсем не слушает. Только: «да, да», а сам делает, как хочет. И поступает, как знает. Глупо говорить — отбился от рук, он и, правда, уже не мальчик. По крайней мере, уже не должен вести себя, как мальчик. Но порой мне кажется, что он никогда не вырастет, что пубертатный период в нём навечно. Ты же знаешь его. Он был таким добрым, нежным, чутким. Максимализм и голое сердце. А сейчас? Он злой и раздражительный. Я не нахожу себе оправданий, но я не знаю, что я упустила, — она закрыла лицо руками, забыв про макияж.

Сердце моё наполнилось острой болью. Я притянул маму за плечи к себе и нежно обнял, прижал ближе к себе. Часы на стене, за её спиной показывали, что я уже двадцать минут, как опоздал в театр. Спектакль уже начался, а значит сегодняшний шанс на спасение «отношений» практически утерян. Но семья в сто крат дороже, чем сабмиссив.

— Если ты хочешь, я попробую поговорить с ним.

— Поговорить с ним? — мама сглотнула, часто заморгав.

— Это уголовно наказуемо? Или смертельно опасно?

— Он никого к себе не подпускает после последнего разговора с Тедом.

— Пусть никого не подпускает, а меня пусть только попробует не подпустить. Я всё выясню. И всё решу сам. Только вы с папой не вмешивайтесь. Ты обещаешь мне? — я посмотрел маме в глаза.

— Дориан, только без насилия!

— Обижаешь, мама, — я с улыбкой покачал головой, поцеловал её в лоб.

— Я помню, каким драчуном ты был…

— Был, вот именно. И он, можешь считать, был никого не подпускающим депрессивным отпрыском. Я поговорю с ним. Вот увидишь, всё встанет на свои места.

— На тебя последняя надежда, Дори, — она ещё раз обняла меня и поцеловала в лоб, — Он в своей комнате, дверь закрыта изнутри.

— Я найду способ вскрыть любой замок, — кивнул я, встав с дивана, — Сделаешь так, чтобы нам никто не помешал?

— Конечно, — кивнула мама, встав следом за мной.

Я смотрел в её глаза и понимал, как люблю эту вечно переживающую за своих детей женщину. Снова обнял её, выдохнул и поднялся на второй этаж. Из-за двери комнаты, на которой было написано золотой гравировкой «Мэл», доносились звуки расстроенного к чёрту синтезатора. Я дважды постучал в древо, получил остановку мелодии и сиплый голос:

— Кто?

— Это Дориан, Армэль, — тихо произнёс я.

Прошло около десяти секунд перед тем, как «занавес поднялся». И моему зрению открылся мужчина, которого я раньше не знал. Или знал, но очень скудно.

========== a r m e l ==========

Дориан

Предо мной стоял высокий молодой человек, с пронзительным взглядом голубых глаз, которые как бы потухли, не отражая ни капли света. Я смотрел на него и силился понять: что произошло с этим белокурым мальчишкой с нашей последней встречи, которая состоялась на похоронах Элены? Как сейчас помню — сразу после этой трагичной церемонии у него был рейс в Дрезден, где он должен был набирать материалы для своей исследовательской работы в институте и провести две «продажи лица и тела своего» для местных модных каталогов. С тех пор мы не виделись. С тех пор, по-видимому, мальчик с сияющими глазами и распахнутым сердцем превратился в этого слегка долговязого несчастного человека. С плотно сжатыми губами и кругами под глазами. Хочется спросить: «какие твои беды?» Но не суди и не судим будешь. Я даже отмёл от себя мысль о любовных страданиях — он хоть и убивался, как Пьеро, но вид-фасон оставался невредим. И он уж точно не был злым, непреклонным, замкнутым и раздражительным. Никогда. Буквально. «Здесь дело серьёзнее», — решил я, проходя в его комнату. Он почти сразу закрыл за мной дверь и щёлкнул двумя ключами.

— Как ты? — спросил я, опустившись на край его постели.

Мэл лишь безучастно пожал плечами, словно разговор не о нём, сел у синтезатора на стуле -раскоряке, углубился в изучение чёрных и белых клавиш. К счастью, взглядом. Мысленно я поблагодарил его за то, что он не стал ездить мне по ушам этим расстроенным инструментом. Какой хозяин, такой и инструмент, кстати.

— Мэл. Ты хочешь поговорить? — я заглянул в его лицо, склонившись.

— О чём ты хочешь говорить? — маниакально произнёс он.

— О том, что с тобой стряслось. Что произошло?

— Ты не поймёшь, — он сморщился, как маленький ребёнок и предо мной вмиг предстало лицо некогда малыша-братика. Я вздрогнул изнутри, когда вспомнил.

Армэля Грея принесли домой только через полгода после рождения. Я тогда не понимал, чем он был так болен, но спустя годы узнал и был поражён. Младенец Мэл — ребёнок-бабочка. Врачи доставали из утробы маленького беззащитного человека с синдромом Киндлера, не подозревая об этом. Они не сдерживали себя в жестах, в то время, как буллёзный эпидермолиз подразумевает в себе боль от каждого прикосновения. Как он пережил эту боль? Как выдержал? Эти мысли терзали меня до тех пор, пока я не поговорил с Адамом, который ответил: «Так хотели сверху. А мы, врачи, сделали, что могли, чтобы он больше никогда не чувствовал эту боль».

И я был рад, что тактильно он боли больше не знал. Только вот, как защитить от боли столь же чувствительное сердце?.. Юный Мэл писал стихи, дарил цветы девочкам и сорил комплиментами, был щедр на подарки. Его самолюбие и любовь ко всему были в особом, очень устойчивом тандеме и не представлялось возможности думать, что он, этот мальчик-красавец может быть иным. К чувствам он относился очень пристально, интенсивно их анализировал. Он мог триста раз перечитывать переписки с девочкой, заставившей его сердце страдать, а затем, как ничего не было, отправиться по городу кормить бездомных собак и кошек. Таков был Мэл, который не менялся, относясь ветрено только к разуму и всему, что с ним связано — к учёбе тоже. Однако его никогда нельзя было назвать глупым. Если он танцевал, то танцевал с душой. Если играл, то так, чтобы дрожал хрусталь и хрупкие души. В нём был кураж, и этого хватало, чтобы любить его. Его нельзя было не любить и за это его очень многие ненавидели. Или хотели ненавидеть. Некоторые считали его ребёнком и мечтали стать наставником столь богатой и цельной натуры. А Мэл был открыт для всех, но предпочитал учиться только на своих ошибках. Учиться, живя, без лишней помощи. Или не учиться вовсе, если того не требует жизненная необходимость.

Элена сдувала с него пылинки, не чая в нём души. Нужно признать, они безумно любили друг друга. Только с ним бабушка позволяла себе сюсюканье. Она научила его этикету и французскому играючи, так, как не мог педагог. Видимо, такой стиль был ему больше всего по вкусу.

Никто и никогда не мог назвать его обыкновенным, или пустым, или ординарным. Никто. Потому что он не был таким. Он был другим. И его невозможно было не любить.

А то, что произошло с ним сейчас… Я смотрел на него и не мог осознать, в чём дело. Самовольный отказ от учёбы, в которой он против желания, но пытался что-то смыслить. Ведь он имел большие планы, которые без образования были бы неосуществимы. Самовольная замкнутость. Самовольное желание закрыться и спрятаться в комнате, чтобы никто не тревожил и не видел. Для чего? Зачем? Почему?

7
{"b":"613597","o":1}