– Прости меня.
Ние стал белым. Вскинул глаза. Юм никогда не видел, чтоб люди так мгновенно бледнели. Белое лицо и синие, насквозь, глаза – как нож. Страшно как: сознание вмиг было вскрыто, расшифровано и каждая его полудохлая, фрагментарная мыслица – выпотрошена, изучена и отброшена, как никчемная и безопасная. Затошнило и захотелось спрятаться. Вот как Ние умеет. Раз, и все ему ясно… И противно. Ну да, гордиться нечем. Он калека с пустой головой. Инвалид. Ну, по крайней мере, теперь чистый… И от него не воняет, как тогда… Когда Ние вытащил его из грязного мусоросборника, куда не дожидаясь, когда издохнет, его сунули пираты… и снова стал свет, воздух… Но как же от него воняло, если Ние, не в силах терпеть, положил его на пол, едва перешел шлюз, и скорей отошел, и смотрел сверху, не зная, что сделать – прикончить или помочь… Сейчас ведь не воняет? Вот только памперс… Нет. Сухо. Чисто. Но Ние… Противно? Это потому, что он увидел больные, жалкие мысли в его уме… Юм посмотрел сквозь пальцы – ой, когда он успел закрыть лицо ладонями? – Ние смотрел уже с тревогой, зорко, но не насквозь.
– Поговори со мной, – шепотом попросил Ние.
– Страшно говорить, – сознался Юм.
– И заговорить было страшно? Все это время?
– Да.
Ние, помедлив, нежно взял за ладошки, отвел от лица:
– Что-то такое я подозревал сперва. А потом мы подумали, что ты в самом деле онемел. Бывает при травмах… Ты не бойся, пожалуйста.
– Но ведь я… Теперь такой плохой стал…
– Ты поправишься, – Ние встал и взял на руки. – И ты… Хороший. Я видел. Ты… Такой… Добрый-добрый. Но очень, очень грустный. Ты болен. От тебя прежнего мало что осталось, но вот суть… Хорошая. И… Знакома мне.
Юм не знал, что на это сказать, помолчал и сам впервые обнял его за шею и сказал:
– Меня зовут "Юм"…
Ние кивнул – он знал? Но странно переспросил:
– Юм? «Юмис»?
– Юмис, да… Нет! Теперь просто «Юм», – он отклонился. – Ние, пусти. Посади меня за пульт, а то трек-то не стойкий, вон, ползет по ординате… Я ведь могу, я могу, я буду очень хорошо работать!
– Да ведь нельзя же, – ахнул Вильгельм, – голова заболит!
– Нет, не болит, я ведь в голове-то давно работаю, когда на экраны смотрю. Я справлюсь, я ведь навигатор. Я могу на марше. И… Это, в общем, одно, что я могу делать в уплату за… За все.
Ние и Вильгельм переглянулись:
– В уплату?
– Да. Забота, внимание. Уход, лекарства. Воздух, вода, еда. Пребывание на корабле.
– …С ума сошел?
Это все дорого, – пожал плечами Юм. – А еще – жизнь. И что вы забрали меня… И я не умер там в помойке. Это все… Очень много стоит. А у меня ничего нет. Ничего. Но я – могу вести корабль на марше. Куда лучше вас, кстати. Давайте я хоть так… Хоть что-то.
– А ты нелегко прощаешь, малыш, – мрачно сказал Ние, сажая его в кресло.
– А? – ничего не понял Юм.
– Ты нам ничего не должен, – помолчав, глубоко вздохнул Ние и погладил его по голове. – Если б ты только помнил… Но лучше… Да, лучше тебе все забыть.
– Я не понимаю тебя, – стало тошно от своего тупоумия. – Понимаю только, что меня уже не стоило спасать, – пожал плечами Юм. – Позвольте же показать, что вы не зря это сделали. Что я могу пригодиться и… Хотя бы воздух отработать.
– Да не должен ты ничего отрабатывать!
– Погоди, Ние, – вмешался Вильгельм. – Пусть. Пусть лучше посидит на марше… Это будет полезно. И не вздумай ничего разъяснять… Ты понял? Пусть лучше… Отрабатывает.
Потом Юму казалось, что именно после этого разговора и после нормального, емкого с точки зрения сложных маневров часа за пультом он начал очень быстро поправляться. Его стали пускать за пульт ежедневно – хоть и ненадолго, но успевал он куда больше, чем Ние и Вильгельм вместе: корректировал их курс, прокладывал трек для автопилота на сутки вперед оптимизировал скоростные переменные…Голова не болела. Работал хорошо, не спеша и потому безошибочно. Ние и Вильгельм были изумлены – но сам-то он помнил, до какой скорости он мог разогнать корабль на марше и как молниеносно летали над пультом его руки до катастрофы. Сейчас все осторожненько, с проверкой – главное, чтобы без единой ошибки. Оживаешь от радости, что умеешь вести корабль, хоть и медленно пока, но все же лучше и быстрее, чем молодой Ние и доктор Вильгельм, которые были пилотами лишь постольку поскольку. И теперь он не из милости переводит воздух, а заслуженно. От него – польза. Юм даже стал улыбаться. Он радовался теперь всему, и даже по утрам в бассейне куда дальше сам мог проплыть и, дрожа терпкой слабой болью и ноя, стали оживать ноги. Обрадованный Вильгельм, однажды заметив, как Юм сосредоточенно пытается шевелить ногами, набросился на него с кучей новых лекарств, с массажем и упражнениями, со специальной едой и приборчиком, который выпускал зеленоватые острые лучики и невыносимо щекотался. И еще он выставил красные сандалики на полку с игрушками, на самое видное место. Юм улыбнулся и сказал:
– Ну ладно, я буду верить, что они мне скоро понадобятся.
Дня через три Юм проснулся и обнаружил, что с него будто бы сняли очень тугие ледяные колготки, так тепло и хорошо было ногам. И, само собой, он сразу вдесятеро усерднее стал выполнять все упражнения, и, хотя пробовать самому вставать ему не разрешали, он иногда тайком стал, косясь на красные сандалики, сползать с кроватки и становиться на по-змеиному мягкие предательские ноги. Чаще всего он шлепался на пол, когда они вдруг подламывались, но все равно уже знал, что скоро будет ходить сам.
В этом смысле все было хорошо. И с Ние и Вильгельмом он стал меньше бояться разговаривать. Трехмерный, пустой, неподвижный мир без видений и полей прошлого и будущего теперь стал привычнее, но зато и тот, прежний, исчезал, истаивал в памяти. Не удержать. Юм идеально – но очень медленно – работал за маршевым пультом – но иногда с тоской посматривал на ротопульт, который при нем никогда не включали – неужели он и тайм-навигатором больше быть не сможет? Он подбирался ползком и прислонялся к тяжелым дугам, покачивал их, сидел на краешке, глядя в пустое мягкое гнездо. Туда нельзя сейчас ложиться. Потому что не удержаться, и ротопульт включится на одно это его слезное желание полетать. А ноги непослушные, и слаб он сейчас стал, глуп, медлителен – летать погибельно. Таймфаг. Тоска. Сияющий мир времени, полная воля, радость, игра с пространством… Таймфаг его убьет сейчас. Укор давал ему летать столько, сколько Юму было можно по малолетству, и никто в мире не летал лучше и дальше, чем Юм. Таймфаг Юм помнил столько же, сколько и себя – но кто его учил? И где? Как теперь без этого жить? Неужели никогда больше… Он привыкал. А что еще оставалось.
Когда однажды перед сном, уже уложив в постель и дав допить молоко, Ние стал тихо расспрашивать, какое у него полное имя, кто его родители, где он родился, – Юм сознался, что не помнит ни полного имени, ни вообще чего-нибудь раннего. К тому же он подозревал, что как раз Ние-то это все известно. А что он помнит из детства? Из чего? А, понятно. Нет, никакого детства, кажется, не было. А из времени до Укора он помнил только космос, корабль, чужих людей, которых пустил на свой корабль, чтоб они о нем заботились в обмен на чудеса – и страх. Совсем давно – да, жил на планете. Там кругом было море, никуда не убежать. А ночью – светлячки в траве. А потом убежал, когда летать на корабле научился. Всех обманул и улетел один далеко-далеко. Зачем? Потому что есть страшное-страшное чудовище, которое его ищет. Чтоб убить. Я не знаю, за что и почему. Только прячусь. А потом Укор прятал.
Больше ничего он Ние не сказал. Только думал почти всю ночь – а что за чудовище-то? Он ничего теперь не помнил, но только нервным ершиком хребта и плавящимся в истоме костным мозгом всех своих тонких костей чуял откуда-то, что ему никогда нельзя выходить за пределы Доменов, нельзя вываливаться из галактики с той стороны, где подстерегает ужасное созвездие Дракон. Там смерть. С той стороны мира, где плыло это созвездие, веяло ужасом, невыносимостью, тоской. Почему? Все, кого он знал, Укор и прочие, ведь считали Дракон каким-то волшебным и прекрасным миром. А для него там – только ужас? За что Дракон хочет его убить? А как же синий цветок в самом сердце дракона, что он тогда нарисовал? Ой, а где вообще тот рисунок?