— Понимаешь, хотя мы мало что делаем, но…
— Думаешь, я не знаю, что вы делаете? Не все это признают, но я-то понимаю… Что ни день у вас собрание, то там, то тут…
Шарлемань не ожидал такого четкого ответа. И ведь правда, все это стало таким привычным, что уже и не замечаешь. Взять хотя бы совещания цехового актива…
Вот говорят: «Партийная жизнь…» Когда видишь эти слова в газете, они кажутся сухими. Но если вдуматься в них, взглянуть свежими утренними глазами… Жизнь. Жизнь партии. В этих двух словах заключена вся поэзия. А если ты в силу привычки уже не замечаешь этой поэзии, это не значит, что она исчезла, нет, она существует и другие чувствуют ее все больше и больше. И для них это действительно утро.
И понятно, что этих алжирцев интересует каждый наш шаг.
— Мы это хорошо знаем, — говорит Саид.
— Да! Возможно, нам следовало бы делать еще многое другое, но…
Шарлемань ведет велосипед и перед каждым камнем или краем тротуара приподнимает переднее колесо с совсем уже опавшей шиной.
— Это правда, — отвечает Саид, — делать надо гораздо больше. Вы знаете лучше нас, что вам нужно делать. Каждому — свое…
— Есть люди, которые твердят, что они готовы носить ваши чемоданы… — решительно произносит Шарлемань, усмехаясь. Он замедлил шаг, его не удивило бы, если бы Саид пожал плечами. Но Саид не делает этого, он останавливается и оглядывается — не слышит ли их кто-нибудь.
— Ну, это уж наша забота. Но, сказать по правде, — смеется он в свою очередь, — если бы среди вас оказалось много охотников носить наши чемоданы, вряд ли всем бы нашлась работа. Чемоданов у нас раз-два и обчелся.
И он первым шагает дальше.
— Но вы — целый народ, — продолжает он, — а это уже серьезно.
— Зато и ноша у нас тяжелей, — замечает Шарлемань.
— Мы и это понимаем, поверь. Однако, — и странно звучат торжественные слова в его неуверенной французской речи, можно подумать, что у этих слов какой-то иной, новый смысл, словно впервые слышишь их, — однако нет ничего более значительного, чем народ. И для вас это значительное здесь, а для нас — там, далеко, где весь наш народ. Здесь мы всегда были иностранцами. И всегда ими останемся. Особенно теперь, понимаешь?
— Так вот, слушай, товарищ, — снова останавливается Шарлемань, — я уже третий раз от тебя слышу, что здесь для тебя все временное, и работа и все прочее… Я слушаю и не обижаюсь, ведь существуют вещи, которые не знают границ. Но ты слишком любишь свою страну, и не может быть, чтобы ты не сочувствовал коммунистам.
— Знаешь, для нас не так уж важно, кто коммунист, а кто член Фронта национального освобождения или еще какого-нибудь союза. Мы, алжирцы, все заодно. И поскольку ФНО борется за единство…
— Но ведь существует алжирская компартия, — говорит Шарлемань, — они наши товарищи…
— Я хорошо это знаю, — говорит Саид, — но у нас все заодно, когда речь идет о нашей революции и независимости!..
Он сплетает пальцы и тянет их в разные стороны, чтобы показать, как крепка связь.
— …знаешь, мы, алжирцы, не слишком-то вникаем во всякие тонкости, когда речь идет о французах. И если кто-то из работающих на заводе не расист, то для нас он все равно что коммунист.
— А по сути так оно в конце концов и будет, — замечает Шарлемань, — даже тот, кто не согласен теперь с нами, если только он настоящий человек, рано или поздно присоединится к нам.
— Мы научились жить будущим. Человек вовсе не таков, каким мы видим его теперь, в нужде и беде. Завтра в Алжире он будет иным. Мы постоянно твердим: этот будет там-то, тот станет тем-то… Вот, к примеру, я чернорабочий. А я знаю дело достаточно, чтобы быть литейщиком пли мастером, а то и выше… или вот, например, вчера в Семейном я встретил Мустафу, он электрик, это он обучил всех французов в цехе. Все они давно его опередили, получили повышения, а он по-прежнему чернорабочий. А наша молодежь, алжирцы, никогда они так не тянулись к ученью, к настоящей профессии — неужто ради того только, чтобы стать тут чернорабочими? Они все живут завтрашним днем. И все у нас здесь живут будущим.
— Да, это бросается в глаза, но, знаешь, и мы испытываем то же самое, — ответил Шарлемань, — как, наверно, и все обездоленные, мы как раз на днях толковали об этом с Гаитом…
— Коммунисты… — продолжал Саид. — Если ты зайдешь ко мне, взгляни на приемник. Электричества у нас еще не провели, но приемник уже настроен на волну Москвы, они там ведут передачи и на французском и на арабском. Я даже знаю наизусть часы этих передач. Я хочу слушать и Каир и Прагу… Что тут говорить. Всякому, даже и некоммунисту, ясно, что, не было бы помощи, нам давно бы крышка. Только слепой этого не видит… А кто дерется не на жизнь, а на смерть, не может быть слепым…
— Никогда мы с тобой так откровенно не говорили, верно? Может быть оттого, что дорогой оно как-то легче? Ну вот, мы и пришли.
Шарлемань поднимает велосипед, ставит раму себе на плечо. Перед маленьким кафе Мерлена ремонтируется участок шоссе. Приходится шагать через груды щебенки и большие белые камни, которыми будут мостить тротуар.
— У тебя не будет времени заклеить мне камеру? — спросил Шарлемань у Мерлена, подходя к стойке.
— Ладно, постараюсь, оставь велосипед у меня. Что будешь пить? Ты-то я уж знаю, что пьешь, — сказал он Саиду и потянулся к полке, где стояли бутылки с мятной настойкой.
— Она полезна для желудка? — спросил Шарлемань. — Дай-ка я тоже попробую.
— Она для всего полезна, — заметил Саид.
— Смотри, не скажи этого при моей жене, — вполголоса сказал Мерлен, — не то она посадит меня на одну мяту!
— Ты почему не пьешь ни вина, ни спиртного? — спросил Шарлемань. — Религия запрещает?
— Я давно уже не верю в бога, — ответил Саид. — Сам не знаю, привычка, как у всех.
— Поставь велосипед во дворе за домом, — сказал Мерлен. — Ты понял, куда?..
…слова: танец Долговязого.
— Камера у тебя никуда не годится! — заявил Мерлен, когда Шарлемань после смены вернулся в кафе… — Точно моль ее проела. Одна спица погнулась и клюет в нее!..
— Ну, старик! Я вижу, дела у тебя идут! — сказал Шарлемань, указывая на три сдвинутых вместе столика, на которых стояли еще не убранные стаканы и рюмки с остатками сухого вина, можжевеловой водки и пива.
— В томасовском цехе свадьба. Дюжарден воспользовался свободным днем — у них ведь престольный праздник — и справил дочке свадьбу. Если бы ты пришел чуть пораньше… Он просил тебе передать, что они все отправились к Занту. И чтобы ты предупредил Марселя, если сумеешь.
— У Марселя такой нюх на выпивку, что, бьюсь об заклад, он явится туда без всяких предупреждений!
— Ведь Зант Дюжардену свояк, — продолжал Мерлен, объясняя, почему торжество перенесли в другое место. — Кстати, оттуда Дюжардену ближе к дому. Сегодня понедельник да и, по правде говоря, праздник уже не тот, что в добрые старые времена. Словом, они будут там со своей компанией. Хочешь, возьми до завтра мой велосипед.
Шарлемань ехал на велосипеде Мерлена с ощущением неудобства, все было непривычно. Колесо закреплено туже, чем на его машине. Тормоз ножной — приходится крутить педаль в обратную сторону, седло слишком низкое, правда не у всех такие длинные ноги, как у Шарлеманя, к тому же уже совсем темно и плохо видно… Дорогой он размышляет о двух вещах.
Во-первых, подъехав к своему дому и увидев закрытые ставни, он заколебался, будить ли Берту или не стоит, но тогда она встревожится, если проснется в одиночестве. Он решает проехать мимо дома, и если бы он мог приподнять под собой велосипед, чтобы шины не скрипели по гравию, он бы это сделал!.. Вряд ли он просидит там долго… Ведь он, Шарлемань, не такой уж любитель выпивки…
Во-вторых: пригласили ли они Саида, или из их бригады будут только французы?..
Толкнув дверь в кабачок, он сразу увидел, что Саида нет. Марсель, разумеется, явился. С порога не видно, что происходит в бывшей прачечной. С улицы Шарлемань слышал, как поют и в такт хлопают в ладоши. Посреди зала, где несколько дней назад было собрание, трое мужчин дурачатся и кружатся в каком-то подобии танца — долговязый Брутен и двое незнакомых, один из них алжирец. Для них нарочно зажгли свет; остальные сидят за столиками в кабачке и смотрят на них через дверь, покатываясь со смеху. В распоряжении танцующих все помещение прачечной.