21 мая.
Красный сезон. Вишни и маки.
В полдень шум трактора в долине Лурмарена… Он напоминает шум корабля в порту раздавленного жарой Хиоса, а я тогда пережидал в кабине полной тени; да, да, как сегодня, переполняясь беспредметной любовью.
Я люблю этих маленьких ящерок, сухих, как камни, по которым они бегают. Они как я, состоят из кожи и костей.
Париж, июнь 59 г.
Я отверг моральную точку зрения. Мораль ведет к абстрагированию и несправедливости. Мораль – мать фанатизма и слепоты. Если ты добродетелен, ты должен рубить головы. Не говоря уже о том, кто проповедует мораль, не будучи сам на высоте. Головы летят, и неверный стряпает законы. Мораль разрубает надвое, разделяет, истощает. Ее следует избегать: лучше быть судимым самому и не судить более, говорить «да», объединять людей, а пока – мучиться в агонии.
Датчанка из Жоски.
Город, пьяный от жары.
Венеция с 6 по 13 июля[235].
Жара, тяжелая и мертвая, словно огромная губка, наваливалась на лагуну, отрезая пути отступления через мост Свободы, и повиснув над городом, давила на него, загромождая выходы из улиц и каналов, заполняя все свободное пространство между домами, близко стоящими друг от друга. Нет выхода – ни одной двери, ни одной лазейки, душная ловушка, в которой приходилось как-то жить и ходить по кругу. Целая армия безобразных туристов – озлобленных, одичавших, потных, рассвирепевших, разряженных в причудливые наряды, так и кружила, словно ужасная труппа огромного цирка, внезапно, к своему собственному страху, оказавшаяся праздной. Весь город был пьян от жары. Утром в «Иль Гадзеттино» можно было прочитать, что венецианцев, сошедших с ума от жары, препровождали в психиатрическую лечебницу. Повсюду валялись кошки. Иногда одна из них вставала, рисковала сделать несколько шагов по жгучему кампо[236], но ее подстерегало рыхлое и злое солнце, тут же валившее с ног. Над стоячей водой каналов возникали крысы, и через три секунды они кучами падали в воду. Эта рыхлая и испепеляющая жара кажется изглодала до самых костей и весь дряхлеющий город, и облупившуюся роскошь дворцов, и раскаленные кампо, и гнилые фундаменты и причальные сваи, и Венеция все больше и больше утопала в своей лагуне.
А мы все бродили, не в силах ничего съесть, и питались кофе и мороженым, и не способны были спать, и не знали, когда начинаются и кончаются дни и ночи. День мог застать нас на пляже в Лидо, в теплой и вязкой утренней воде, или на гондоле, плутавшей по потерянным каналам, в то время как небо становилось розовато-серым над черепицей, окрасившейся неожиданно в бирюзовый цвет. В те моменты город был пуст, но жара не слабела, – и в этот час, и вечером, она была всегда одинакова – жгуча и влажна, и Венеция продолжала выдерживать осаду, а тем временем мы, вырванные из жизни, с измученными от кофе и бессонницы нервами, отчаявшись когда-либо выбраться, старались хотя бы лишний разок-другой подышать, чтобы как-то просуществовать в этом странном времени без ориентиров и пауз. Мы – существа вне времени, но мы, как никто в мире, не желали ничего иного, кроме продолжения этого безумия – блуждающего и неподвижного среди неподвижного пожара, пожиравшего Венецию, час за часом, неустанно, и мы желали этого так сильно, мы буквально ждали мгновения, чтобы город, только что еще яркий, многоцветный и ослепляющий своей красотой, обратится разом в пепел и просто осядет, и даже не будет унесен отсутствующим ветром. Мы ждали, привязанные друг к другу, не способные разойтись, и тоже сгорали, но с некоей бесконечной и странной радостью, на этом костре красоты.

Д.Ж. разглядывает молодую и, кстати сказать, довольно некрасивую датчанку на террасе кафе, потом в театре. Подходит к ней, подсаживается рядом, потом проходит несколько мгновений – и они вместе встают. У меня сжимается сердце, когда я вижу, как смиренно она за ним идет. Подобное смирение – типично для всех девушек в такие моменты.
Ж. сообщает мне, что она беременна от П.; я ей советую рассказать об этом ему. Он смеется и через час возвращается в отель – на глазах у Ж. – вместе с N. Ж. остается с N., который любит ее и молчит.

Роман. Между ними вспыхивает любовь – как страсть тела и сердца. Один пламенный день сменяет другой, и полное слияние, когда плоть так же чувствительна и взволнована, как и сердце. Они везде вместе, на яхте, и каждый раз желание возрождается со все большим трепетом. Для него это борьба против смерти, против самого себя, против забвения, против нее и ее слабой природы, и, в конце концов, он расслабляется и отдает себя в ее руки. И после нее не будет никого – он это знает, он клянется в единственном месте, где находит хоть немного святости. Церковь Святого Юлиана Бедного, где Греция сочетается с Христом, – здесь он решает исполнить свой обет, вопреки всему на свете; и за этим существом, которое он прижимает к себе, остается только пустота, и он сжимает ее все сильнее и сильнее, растворяясь в ней, раскрывая ее и почти раздирая на части, чтобы наконец спрятаться в ней и навечно жить в ней – в наконец-то обретенной любви, там, где чувства сами распускаются пышным цветом и очищаются в негасимом пламени, там, где фонтан наслаждения – увенчан безграничной наградой. Это час, когда исчезают телесные пределы и в полной обнаженности сокровенного дара рождается наконец единое существо.

13 августа.
Отсутствие, болезненная фрустрация. Но сердце мое живет, сердце мое наконец живет. Значит неправда, что победило равнодушие. Благодарность, сильнейшая признательность Ми. Да, ревность – выступает в пользу духа. Ревность – это страдание от того, что видишь, как другой низводится до уровня объекта, и желание, чтобы все и всё признали бы в нем человека. Невозможно ревновать к Богу.
На долину спускался вечер, старые стены, бойницы, спокойные дома. Шуршание травы под моими ногами.
Сентябрь.
И. Прентан[237] просыпается в 11 часов, лежит в постели, обедает в постели около 13 или 14 часов, и потом еще остается в постели до конца дня в окружении «Франс диманш», «Матч», «Нуар и Блан», «Синемонд»[238], и т. д. и т. п., которые она поглощает.