Жизнь в бабушкином доме тоже изменилась, хотя и не особенно сильно. По-прежнему по дому сновали приказчики и управляющие, раздавался громкий голос хозяйки. Дела шли не то чтобы уж совсем в гору, но шли. Додик принимал в них все более активное участие. Западный рынок был потерян (там шла война), но, пользуясь связями, бабушке удалось получить несколько казенных подрядов. Шла в гору торговля зерном, галантерейным товаром, мехами.
Еще более разительными были перемены в Бобруйске в следующее лето. Русские армии отступали. Военных в городе стало еще больше. По ночам, да и в светлое время, по городу ходили патрули, отлавливая дезертиров и бандитов, во множестве сновавших по городским окраинам и ближайшим сёлам. Зато многих жителей (особенно евреев) выселяли во внутренние губернии. Закрылось много маленьких магазинчиков. В оставшихся на Муравьевской улице и на Базарной площади магазинах цены взлетели едва ли не вдвое; особенно дорожала еда. Да и продавцов сильно поубавилось. Через город потянулись вереницы беженцев: от войны в неизвестность шли усталые, покрытые пылью люди с нехитрым скарбом на телегах или с мешками за спиной. Кто-то селился у родственников, но основной поток шел дальше. Бобруйск все больше превращался в прифронтовой город. Немцы стояли уже в Барановичах – меньше, чем в двух сотнях верст.
Война постепенно вползала и в Петербург, ставший Петроградом. Воодушевление первых дней и даже месяцев войны сменилось всеобщей апатией или ожиданием катастрофы. Цены в магазинах и в лавках на Сенной тоже взлетели к заоблачным высотам. Все чаще на окраинах города стали собираться толпы рабочих, матросов, солдат. Они что-то кричали, размахивали руками. По городу поползли речи о скором бунте. Появилось уже подзабытое словечко «революция». Разговоры о ее близости стали еще одной модной темой.
Но если в Бобруйске новая военная реальность врывалась в каждую клеточку жизни, то в Питере она пока ютилась на задворках. При известном желании ее можно было бы и не замечать. Занятия в Императорском училище шли своим чередом, становясь все ближе к действительным заботам коммерсантов. Вечерами зажигались огни театров, синематографов и других увеселительных заведений. В доме дядюшки продолжали собираться люди. Только от философии, права и литературы разговоры постоянно переходили к политике, войне и возможной революции. О революции и «грядущем Хаме» говорили шепотом, но все чаще и чаще. Революционерами оказывались и профессора, и актеры, и адвокаты. Было непонятно, как же еще стоит империя, если все вокруг революционеры. Впрочем, это не очень заботило юношу: Додик готовился к практической части обучения, которая должна была проходить в торговых конторах и банках. Но…
Несколько дней назад пришло письмо от бабушки. Тоном, не предполагавшим возражений, в нём сообщалось, что он должен срочно прибыть в Бобруйск на… свадьбу. Кстати, свою собственную. Дядюшка как-то решил вопрос в училище. Додику был предоставлен отпуск от учения «по семейным обстоятельствам». И вот он несется в поезде к дому.
Почему свадьба? Еще три месяца назад, когда он был дома, не было никаких разговоров о свадьбе. Точнее, был какой-то странный разговор, что «о будущем Додика нужно позаботиться», но это было как-то вскользь. И почему, скажите на милость, будущее – это обязательно свадьба? Так не делаются дела. Ему совсем недавно минуло семнадцать лет. По Закону жениться, конечно, можно и сразу после бар-мицвы – в тринадцать лет и один день. Но они же живут в новом, другом мире. Они – современные люди.
Ему нужно завершить образование, нужно сделать свой, не бабушкин, капитал. Хотя, конечно, от ее помощи он отказываться не собирался. Но и на ее шее сидеть бы не стал. Тогда можно подумать и о свадьбе, о своем доме. Не хочет же бабушка, чтобы он был нахлебником-шлимазлом? Додик продолжал теряться в догадках, когда поезд уже подходил к вокзалу Бобруйска.
Вокзал был все так же забит армейскими эшелонами. Гражданских на перроне было немного. Непривычно пустой выглядела и привокзальная площадь. Вместо снующей, галдящей и торгующей толпы возле крыльца теснились лишь несколько торговок да печальный полицейский.
Додик спрыгнул с высокой ступеньки вагона на перрон и огляделся. От привокзальной площади, перескакивая лужи, к нему бежал огромный и рыжий служитель Шломка из бабушкиной конторы. Добежав, он чуть не в охапку схватил юношу и повел – точнее, поволок – его к пролетке, ожидавшей их неподалеку.
– Давид Юделевич, хозяйка Вас уже заждалась. Такая новость, я аж не знаю, что такое! – непонятно болтал он.
– Что за новость-то, Шломо? – кое-как выдавил из себя Додик.
– Как же, как же… завтра Алекснянские приезжают, – опять непонятно протараторил Шломка.
Алекснянские были деловыми партнерами бабушки из Минска. Почему их приезд – это «такая новость», было непонятно. Минск – совсем близко к фронту. Хотя… постойте, похоже, что одна из трех дочек Алекснянского и должна стать его супругой. Кто? Неизвестно. Да и не видел он ни одну из них. Какой смысл гадать?
Давид решил выяснить все на месте. Все равно у этого балабола толком не выспросишь. Откинувшись на спинку, он уже спокойнее осмотрелся. Колеса месили привычную городскую грязь. Огромные лужи плескались под копытами лошади, изредка обдавая мутной водой прохожих на тротуарах. Лишь кое-где через лужи были брошены деревянные мостки. Только на центральной Муравьевской улице да на некоторых прилегающих к ней «богатых» переулках грязь вытесняла булыжная мостовая. Лавок с последнего приезда как будто стало немного больше. Вон к магазину Хаима Лифшица пристроили этаж. Патрулей тоже прибавилось. Пока едем, уже три патруля прошли. Да не конные, как раньше, а пешие. Какие-то не бравые совсем.
Впрочем, наблюдать ему пришлось недолго: вскоре пролетка свернула с главной улицы и подъехала к новому дому бабушки. Он был необычным – с башнями, французскими окнами в пол, непонятными куполами. Чем это странное строение понравилось бабушке, было трудно понять. Но именно она приказала построить его. Точнее, приказала разобрать его в Риге и возвести здесь, в Бобруйске. Это было давно, задолго до войны. Но дом этот по-прежнему называли новым домом.
Бабушка ждала его в кабинете на втором этаже. Она была в строгом синем платье без украшений, волосы с проседью собраны в клубок на затылке. На носу – очки в дорогой роговой оправе, отчего взгляд ее казался особенно значительным и строгим:
– Здравствуй, внучек! – проговорила она ласковым голосом, очень не вяжущимся с ее обликом. – Как добрался?
– Благополучно, бабушка, – почтительно ответил Додик. Это была не только дань традиции – бабушку он почитал искренне.
– Ну, ладно. Садись. Разговор у нас небыстрый будет.
Додик расположился в кресле напротив окна. Бабушка вышла из-за стола, села рядом. Взяла его руку в свою. И, глядя в глаза, начала разговор:
– Послушай, Додик! Ты уже совсем не мальчик. И успехи у тебя дай Всевышний каждому. Все это так. Но надо понимать, что скоро меня не будет. И тебе придется пробиваться в жизни без меня.
– Баб…
– Не перебивай! Я знаю, что говорю! Будет это через год или через десять лет – неважно. Но меня, как и любого, примет земля, пока Всевышний не пробудит нас для вечной жизни. Вот после того, как меня не станет, все достанется моим сыновьями, твоим дядьям. Твоя матушка, вечная ей память, свою долю уже получила.
Твоим будет только магазинчик Соловейчика. Да и тот ты будешь делить с беспутным братцем, которому только бы перед девицами в Вильно красоваться. А время сейчас неспокойное. Война. Какие-то социалисты и прочие шлимазлы. Все хотят правды. А что бывает, когда все хотят правды? Правильно: полный гармидер. Все летит кверху ногами. Как бы и тебе в эту яму не свалиться. Ты меня понимаешь?
– Понимаю, – проговорил Додик, соглашаясь с бабушкой скорее по привычке, чем потому, что понял ее речь.
– Не такого будущего я тебе хочу. Вот поэтому ты и женишься на дочке Хаима Алекснянского. Не перебивай меня! Она – девица добрая. Говорят о ней только хорошее. Я узнавала через доверенных людей. Будет тебе верной женой. Но главное не это. Они – люди состоятельные, уважаемые. За дочерью дают хорошие деньги. И я на тебя кое-что отпишу.