– Миссис Проктор, у кота, – говорил ветеринар, – серьезные травмы, и…
Моника, задохнувшись, перестала промокать лоб носовым платком.
– В смысле, убить? Но вы должны его вылечить, должны… Мои падчерицы… Вы должны вылечить кота. Пожалуйста!
– Э-э… – Ветеринар сбился, отклонившись от обычного сценария, потом вернулся на прежний путь. – Это очень быстрая, очень тихая процедура, – неуверенно произнес он. – Да. Некоторые предпочитают остаться в это время с животным.
Моника посмотрела на кота, который ужасающе скреб передними лапами, пытаясь забраться обратно в коробку. У нее ушло добрых десять минут на то, чтобы его туда уложить: он никак не хотел идти, бился и боролся, отчаянно дергался какими-то лягушачьими движениями. А теперь, в клинике, хотел одного – забраться обратно. Он что, как-то понял? Понял, что они обсуждают его неизбежную смерть? Нет, казалось, говорил он, не сейчас, не надо пока, мне еще столько нужно сделать. Моника вдруг подумала об Ифе. Как она все плакала и плакала, когда умер тот котенок. Стояла в саду, а на коленках над школьными гольфами краснели ссадины. Баюкала на руках нечто крошечное, завернутое в старое полотенце. Отец выкопал яму. «Поглубже, Роберт, пожалуйста», – шептала мать, потом прижала Ифу к переднику. «Котенку пришло время, – сказала она Ифе, – вот в чем дело». Но Ифа плакала, никак не могла остановиться. Котенок был болен с самого начала, но она все плакала и плакала.
Моника положила руки на кота, зарылась в мех на его спине. Она чувствовала выступающие бусины позвонков, треугольники лопаток. Как всегда, опешила от того, какими хрупкими ощущались кости. С виду он был основательным, крупным созданием, но стоило взять его в руки, то оказывался, словно птичка, трепетным, едва осязаемым. И еще удивительно теплым. Сейчас он мурчал, терся мордой о ее пальцы, раньше она так никогда не позволяла, и смотрел на нее спокойно и доверчиво. Раз ты тут, казалось, говорил он, все будет хорошо. Моника не могла отвести глаз, не могла разорвать связь с котом, хотя понимала, что ветеринар наполняет шприц, вводит предательское длинное серебро под мех, она это знала, но все равно продолжала смотреть на животное, говорить с ним. Кот мурчал, она гладила полосы-елочки на его шкурке, а потом он словно ушел в свои мысли, будто вспомнил что-то важное, и Моника подумала, что же это, о чем задумался кот, и осознала, что мордочка повисла у нее на руках, глаза больше не смотрят на нее, а глядят мимо, как будто увидели что-то позади нее, что-то, приближающееся к ней, что-то плохое, о чем она не догадывалась.
– Ох, – сказала она.
И одновременно с ней ветеринар произнес:
– Вот и все.
Быстрота ее ужаснула. Так легко выскользнуть из жизни. Секунду назад здесь, и вот уже нет. Монике пришлось побороть желание осмотреться по сторонам. Куда, куда ушел кот? Должно же быть какое-то место. Он не мог просто взять и вот так исчезнуть.
Странно, на ум снова пришла Ифа. Уже взрослая, не в школьных гольфах. В тот раз в больнице, когда Ифа наклонилась к поддону, пока его не забрала медсестра.
Моника склонила голову, ей хотелось потрясти кота, разбудить, вернуть к жизни, ей отчаянно хотелось, чтобы он вытянул лапы и принялся рвать когтями ее рукав. Как-то кажется, что такой уход невозможен без борьбы, без битвы, без войны между странами. Но, наверное, нет. Наверное, это всегда так: утекание, скольжение.
Ужасно думать, что все это может случиться так легко.
Это Ифа наклонилась и посмотрела в поддон. Она, Моника, сказала: «Не смотри, Ифа, это к несчастью». Но Ифа, конечно, не послушалась. Она смотрела, и долго.
Моника так и держала кота под подбородок, хрупкий, как куриная дужка; другой рукой она коснулась шерстки за ухом, самой мягкой, как она всегда думала, немыслимо мягкой, как пух одуванчика.
Как быстро это произошло – Ифа выросла. Монике казалось, что еще вчера Ифа была ребенком с развязавшимися шнурками и косичками, которые расплетались сами собой, а уже на следующий день стала женщиной в просторных одеждах, в нитях бус, стоящей у постели Моники в больнице и не слушающей, что та говорит: «Ифа, не смотри». На лицо ей соскользнули волосы, так что Моника не видела, какое у нее выражение. Она долго смотрела. А потом сказала каким-то тихим голосом: «Умер, прежде чем успел пожить». И она, Моника, сидя в кровати, стукнула себя кулаком по колену и сказала: «Нет, вовсе нет». Он жил. Она чувствовала, как он живет, все эти недели. Чувствовала его присутствие в своих сосудах, неоспоримо ощущала его существование в странном головокружении по утрам, в тошноте, которую вызывали сигареты, автомобильный выхлоп и полироль для мебели. «Он жил», – сказала она сестре. Тогда Ифа подняла голову и сказала: «Конечно, жил, прости, Мон, мне так жаль».
Ему было бы уже почти три, тому ребенку.
Никакого смысла об этом думать не было. Моника убрала руки с тела. Отвернулась. Высморкалась. Поправила ремень сумки на плече. Поблагодарила ветеринара. Заплатила в регистратуре. Взяла коробку, которая казалась странно легкой (что же, весь вес приходится на душу?). Вышла на тротуар. Осмотрелась на улице. Побрела к автобусной остановке.
Вернувшись, Моника прошла по дому и открыла окна. Хоть воздухом подышать, во имя всего святого. Но, казалось, кислорода не было – ни внутри, ни снаружи. Жару словно затягивало сквозь узкие щели, как дым под дверь. Моника захлопнула все окна, промокнула запястья и виски одеколоном, заново причесалась. У Гретты и Ифы волосы были густые, росли во все стороны, а у нее тонкие, как осенняя паутина, прямее некуда, когда-то они были светлые, а теперь какая-то застиранная мышь. И ничего с ними не сделать. Просто укладывать каждую неделю в парикмахерской, а на ночь надевать сеточку.
Моника побрела через лестничную площадку в ванную. Бессмысленно огляделась, оторвала от рулона немножко туалетной бумаги, прижала к носу. Горло пересохло и болело – может, сенная лихорадка? – глаза горели. Она смыла бумагу в унитаз и стала расстегивать молнию на платье. Надо освежиться для Питера, он скоро вернется: важно, чтобы муж не терял к тебе интереса, все так говорят.
Она примет ванну. Да, ванну.
Ей плевать на этот чертов запрет расходовать воду – ей просто необходимо принять ванну. К черту власти и их жалкие нормы, к черту всех. Она заткнула слив и открыла оба крана. Полилась вода. На мгновение ее заворожил сам вид жидкости, то, как она пенилась, билась на дне. Молния застряла на середине; Моника выругалась и дернула, ей было все равно, когда она услышала, как с резким звуком рвется ткань; ей нужно выбраться из платья, принять ванну, стать красивой, спокойной с виду, чтобы рассказать Питеру про кота, так как она собиралась попросить его солгать, что это он усыпил животное. Необходимо убедить его, что только так и можно, пусть скажет девочкам, что это он нашел кота, что он был с ним до конца. Но станет ли он врать дочерям ради нее? Она не знала.
Платье наконец легло лужицей горячего хлопка вокруг щиколоток. Моника вскрыла коробку соли для ванной, которую подарила на Рождество мать Питера – что за подарок для невестки, скажите на милость? Моника промолчала, когда Джессика нарочно проговорилась, что бабуля подарила Дженни кашемировый шарф, но было обидно. Очень обидно.
Моника шагнула в незаконную воду. Все правильно сделала. Приятная, живительная прохлада. Она скользнула всем телом под шелковистую воду, чувствуя под собой скрип и покалывание нерастворившихся кристаллов, даже приятный.
От Ифы на Рождество опять ничего не было. А Моника послала ей поздравление на работу. Некоторые обычаи надо соблюдать, несмотря ни на что. Она заметила, что мать получила от Ифы открытку. И Майкл Фрэнсис тоже. Но она ничего не сказала.
Ванна была чугунная, достаточно большая, чтобы лечь. Она хотела поставить новую, но Питер, конечно, и слышать ни о чем таком не желал. Вот что бывает, когда выйдешь замуж за торговца антиквариатом. Питер все разглагольствовал про – как он это называл? – единство дома. Ранняя Викторианская эпоха, ферма, говорил он, зачем смущать дом, привнося чудовищную современную пошлятину? Ей хотелось спросить, как можно смутить дом. И почему нельзя постелить в ванной ковер? Но она держала свое мнение при себе. Она подозревала, что его нежелание менять что-то в доме было связано с тем, что он хотел, чтобы все было так же, как когда здесь жили дети, в эпоху Дженни, надеялся сохранить иллюзию, что ничего не изменилось. Как говаривала Гретта, кое-чего лучше не касаться.