– А ванна? Кто меня искупает?
– Папа, конечно. – Клэр быстро обнимает Хьюи. – Но ванну все равно принять нельзя, на воду же ограничение. Забыл?
– Когда, хоть приблизительно? Должна же ты знать.
– Не знаю. Могу задержаться или…
– Или на руках. Тогда ты можешь видеть, что хочешь взять, смотреть, пока берешь. Какого-нибудь человечка, чтобы съесть, или, может…
Когда Клэр выходит за дверь, Хьюи протягивает ему треугольный тост.
– Пока, зайки! – кричит Клэр из прихожей.
– Я это есть не могу, – говорит Хьюи. – Тут соус на корке.
– Папа, ты не слушаешь. Где у тебя глаза?
Звонит телефон. Вита говорит все громче и громче, Хьюи сбрасывает с тарелки еду, говоря, что и это он не будет, а Клэр кричит что-то из прихожей.
– Что? – говорит он, бросаясь через гостиную ко входу, где застыла на пороге его жена. – Я тебя не слышу.
Она стоит в дверном проеме, как в раме, солнце высвечивает содержимое ее блузки, ее волосы горят вокруг маленького веснушчатого лица. При взгляде на нее у него щемит сердце. Останься, хочет он сказать, не уходи. Останься со мной.
– Я сказала, – говорит она, – что это, наверное, твоя мать. Она названивала весь день.
– А, – говорит он.
– Она ключ потеряла или что-то в этом духе.
– Понял.
Он слышит, как телефон за его спиной внезапно прекращает звонить, и Хьюи произносит:
– Алло?
– Клэр?
– Да?
Она держится одной рукой за дверную ручку, одной ногой уже шагнув на крыльцо.
– Не уходи.
– Что?
– Пожалуйста.
Он берет ее за запястье, там, где ее кисть встречается с длинными костями предплечья.
– Майкл…
– Хотя бы сегодня. Хотя бы сегодня останься. Не ходи туда. Я тебе расскажу все, что нужно знать про Промышленную революцию. Останься с нами. Пожалуйста.
– Не могу.
– Можешь.
– Не могу. Я им обещала…
– Да пошли они.
Это было ошибкой. Ее лицо искажается от гнева. Она смотрит на него. Он слышит, как Хьюи говорит бабушке, что папа не подошел к телефону, потому что кричит на маму у дверей. Клэр смотрит на него, словно готова что-то сказать, но потом склоняет голову, переносит вторую ногу на дорожку и закрывает дверь.
До него не сразу доходит, что она ушла. Он смотрит на дверь, на начищенную медь замка, на то, как плотно стекло пригнано к дереву. Потом понимает, что рядом с ним стоит Хьюи.
– Папа! Папа! – кричит он.
– Что? – спрашивает Майкл, глядя вниз на уменьшенную копию жены, которая только что ушла, шагнула за порог, прочь от всех них.
– Бабушка по телефону. Говорит…
Он идет в гостиную и поднимает трубку.
– Мама? Прости, я…
Как ни жаль, мать уже на середине предложения, пассажа или, возможно, чего-то даже более продолжительного.
– …и я ему говорю, что сегодня мне газировка не нужна, только вы уж приезжайте снова в четверг, и знаешь, что он мне сказал? Он сказал…
– Мама, – повторяет Майкл. – Это я.
– …у него в фургончике и вообще было пустовато, и…
– Мама!
В трубке повисает тишина.
– Это ты, Майкл Фрэнсис?
– Да.
– А. Я думала, я с Витой разговариваю.
– Нет. Это был Хьюи.
– А. Ладно. Я сегодня сказала Клэр, но у нее был такой занятой голос, просто не представляешь, что беда в том, что у него ключ от сарая, и…
– У кого?
– И я сказала ему, что завтрак готов, но ты же знаешь, какой он, когда речь про газеты…
– Какие газеты?
– Дело в том, что морозилка в сарае, ты же знаешь.
Он прикладывает руку ко лбу. Разговор с матерью часто превращается в путаный узор среди леса смыслов, в котором ни у кого нет имен и персонажи появляются и пропадают без предупреждения. Нужно просто ухватиться за что-то, просто немножко сориентироваться, установить личность одного из действующих лиц, и тогда, если повезет, остальное сложится само.
– …она сказала, что ей сегодня некогда, но…
– Кто? Кому некогда?
– Я знаю, она всегда так занята. На нее столько всего свалилось.
Это определенно подсказка. Мать использует это выражение, говоря лишь об одном человеке.
– Моника? Ты про Монику?
– Да, – голос у матери обиженный. – Конечно. Ей сегодня некогда из-за кота, так что думала, может быть, ты…
– Я?
Он чувствует, как открываются шлюзы раздражения, и это такое восхитительное облегчение, такой чудесный, неистовый сброс.
– Дай-ка я скажу прямо. Ты просишь меня, хотя у меня семья и работа на полную ставку, приехать и помочь тебе поискать ключ от сарая. Ты не просишь мою сестру, у которой нет детей, чтобы за ними присматривать, и работы нет, потому что на нее столько всего свалилось?
Как он ненавидит это выражение. Они с Ифой иногда его используют в разговоре друг с другом, в шутку. Но, честное слово, пристрастие матери к среднему ребенку, ее бесконечное сочувствие, ее способность простить Монике что угодно – это не шутка. Это бесит. Это нелепо. И пора бы это прекратить.
Он слышит, как мать делает резкий вдох. На мгновение между ними воцаряется тишина. Куда мать повернет? Закричит в ответ? Она может вернуть все сполна, они оба это знают.
– Ладно, – произносит она дрожащим голосом, и он понимает, что она выбрала обиду с малой толикой отваги. – Я просто думала, вдруг ты сможешь помочь. Просто думала, что могу позвонить тебе, когда у меня…
– Мама…
– То есть его нет уже одиннадцать часов, и я просто не пойму, что делать, и…
Он хмурится и поплотнее прижимает трубку к уху. Еще одна особенность разговоров с матерью. Она странным образом не способна отсеять важную информацию от неважной. Для нее судьбоносно все: затерявшийся ключ от сарая и пропавший муж идут на равных.
– Папы нет одиннадцать часов?
– …он раньше так не уходил, и я не знала, кого позвать, а Моника так занята, и я подумала…
– Погоди, погоди, ты сказала Монике, что папа пропал?
Пауза.
– Да, – неуверенно говорит мать. – Точно сказала.
– Или ты просто сказала ей, что не знаешь, где ключ от сарая?
– Майкл Фрэнсис, по-моему, ты меня не слушаешь. Я знаю, где ключ от сарая. Он на кольце с ключами, которое у твоего отца, но отец пропал, так ключа тоже нет, и…
– Хорошо. – Он решает взять дело в свои руки. – Вот как мы поступим. Ты будешь ждать у телефона. Я позвоню Монике и поговорю с ней, а потом перезвоню тебе, где-то минут через десять. Идет?
– Хорошо, милый. Я тогда тебя подожду.
– Да. Жди.
Глостершир
Для Моники все началось с кота. Многие годы исчезновение отца навсегда будет связано со смертью кота.
Ей этот кот даже не нравился, никогда не нравился. Но дочери Питера его любили, они с ним выросли. Приезжая в пятницу вечером, когда Питер забирал их от матери, девочки бежали по дорожке, влетали во входную дверь и, не удосужившись снять пальто, носились по дому с громкими пронзительными криками в поисках животного. А когда находили кота, свернувшегося на диване или вытянувшегося возле печи, налетали на него, утыкались лицами ему в бок, нараспев звали по имени и теребили мягкие треугольники кошачьих ушей.
Они вели с котом долгие беседы, строили для него затейливые дома из газет, хотели, чтобы ночью он спал в их постелях, и Питер им разрешал. Они таскали его повсюду, как меховую сумочку, наряжали в кукольные платья и катали по саду в старой скрипучей коляске, которую вытащили из амбара. Моника понятия не имела, что там стояла коляска (она избегала заходить в амбар, темное, паучье место, полное кривых ржавых теней), а девочки знали. Она смотрела в окно кухни, как они вытаскивают коляску за дверь амбара, словно делали это уже много раз. От этого у нее появилось странное, напряженное ощущение, осознание того, что эти две девочки, почти чужие ей, знают дом лучше нее самой.
Она сказала об этом шутя и легко, как ей казалось, когда они вместе раскатывали на кухонном столе тесто (или это она лихорадочно вырезала из него печенье формочкой в виде кошки, которую купила за несколько дней до того, пытаясь не обращать внимания на то, что девочки сидят, скрестив руки на груди, и таращатся на нее?). Моника не нашла чистую прихватку (потому что сожгла очередную из-за этой чертовой печки), и старшая из девочек, Джессика, соскользнула со стула, подошла к ящику буфета, вытащила чистую прихватку и молча протянула ее Монике.