Поэтому у нее была ванная комната, где на львиных лапах стояло чугунное старье с осыпающейся эмалью. Туалет с облезающим деревянным сиденьем и цепочкой смыва, которая вечно ломалась. Полки, на которых должны были стоять пена для ванн и шампунь, но вместо этого на них красовались несколько медицинских пузырьков девятнадцатого века из коллекции Питера. На кровати лежал проседающий перьевой матрас, из-за которого Моника чихала, а рама была железная, ржавая. Ей не разрешалось купить хорошую электрическую духовку, как у всех, нужно было сражаться с печкой, которую Питер нашел на каком-то пустыре, притащил домой, починил и сам покрасил в черный – ее и большую часть пола. Эта дрянь пожирала дерево, как огромное чудовище с огненной пастью, и сил на то, чтобы приготовить обед для голодных девочек, уходило немерено. Прихожая, подъездная дорожка, амбар и задний двор были вечно забиты штабелями стульев, обшарпанными диванами и столешницами, которые Питер «как раз сейчас» приводил в порядок для магазина. Моника не могла взять в толк, кто захочет такое покупать. Но покупали.
Моника села, услышав, как зазвонил телефон. Может быть, Дженни? Нет. Эти звонки с рыданиями, кажется, недавно прекратились. Питер? Снова мать? Она посмотрела на коврик, оценила расстояние до полотенца. Она пока не была готова к разговору о коте. При мысли о нем, о его ускользающем взгляде, о коробке, ждавшей в амбаре, снова сжалось горло. Да что с ней такое?
Ему было бы три этой осенью.
Она окунулась обратно в воду, закрыв глаза, пока звонил телефон, и открыла их, только когда в доме снова стало тихо.
У них с Питером все началось с антикварного ожерелья. Она тогда получила временную работу в школе в Бермондси, печатала родителям письма о Дне спорта, о требованиях относительно формы, сверяла журналы, выписывала учителям квитанции на зарплату. Ох, эти месяцы после ухода Джо, после того, что случилось в больнице, когда приходили счета, квартплата росла, а в квартире было так жутко и пусто, и та история с Ифой – Моника и думать о тех временах не могла. В то утро она надела изумрудное ожерелье, которое ей подарила бабушка Джо, когда они поженились. Она его нечасто носила, но Джо забрал кольца и кулон, подаренные им на совершеннолетие. Продать хотел, так она думала. Им постоянно не хватало денег.
Она надела изумрудное ожерелье, а ведь оно ей даже не особенно нравилось. Слишком вычурное, безумно старомодное, на ее вкус. Но она подумала, что оно подойдет к зеленому ремню на юбке. Она ехала автобусом к югу от реки, стояла на ступеньках, потому что на тех утренних рейсах всегда было битком, и тут какой-то мужчина уступил ей место. Когда такое случалось, она всегда вспоминала Ифу. Потому что они как-то ехали вместе в метро, и мужчина, не старый, скорее, среднего возраста, встал и предложил им место, и она уже собиралась сказать «спасибо большое» и шагнуть вперед, когда Ифа схватила ее за руку и ответила мужчине: «Нет, спасибо, не нужно».
Как бы то ни было, теперь ей освободили место, и она согласилась, кивнув – выбросив из головы Ифу с ее принципами, – и опустилась на сиденье, а когда она села, мужчина воскликнул: «Какое прекрасное ожерелье!»
Она удивленно обернулась, зажав в руке билет. Незнакомец одной рукой держался за поручень, смотря ей в область горла, глаза у него были сосредоточенные, лицо заинтересованное. Так необычно, когда на тебя так смотрят: очень внимательно, пристально. Поэтому, когда мужчина спросил, нравится ли ей ранняя эдвардианская филигрань, она выдохнула: «О да». И он сел рядом, когда освободилось место, и говорил про работу с металлом и мастеров, про венецианское влияние, и она смотрела на него снизу вверх, раскрыв глаза, а когда он уточнил, можно ли ему потрогать «вещь», как он назвал украшение, ответила: «Да, пожалуйста».
Надо откопать то ожерелье, подумал Моника, намыливая плечи. Снова зазвонил телефон, на этот раз короче, и Моника открыла кран, чтобы долить воды, рассматривая свое тело. Неплохо, решила она, для четвертого-то десятка. У нее по-прежнему была талия, чего про большинство женщин ее возраста не скажешь. По-прежнему в форме; она теперь не ела что попало. Держала на кухне сельдерей на случай, если вдруг проголодается. У нее было ощущение, что вся она как-то слегка поникла, точно ее плоть внезапно осознала наличие гравитации. В последний раз, когда они виделись с Ифой – когда это было, три года назад, почти четыре? – ее поразила юность сестры. Безупречная, упругая кожа лица, то, как плоть прилегала к костям, гладкость шеи, груди, податливая гибкость рук. Все это потрясло Монику; все говорили, что они похожи, но Моника этого никогда не замечала, ни разу. Когда они были детьми, трудно было найти двух менее одинаковых: Ифа такая темная, а Моника совсем светленькая. Но внезапно она увидела, что чем старше они становились, тем больше в них проявлялось сходство, словно они двигались в одном направлении, к одной на двоих судьбе. Моника думала, что они с Ифой так отчетливо разделены, такие разные во всех возможных смыслах, но, глядя на нее в тот день на кухне, увидела себя на десять лет моложе.
Когда Питер ей рассказал, при второй их встрече – он отвел ее в паб в Холборне с отрезанными оленьими головами, повсюду развешанными на темных стенах, – что у него дети, Монику встряхнуло, и не сказать, чтобы неприятно. Конечно, она поставила бокал и схватила сумку, сказав, что она не такая девушка и с женатыми не встречается. Потому что она действительно была не такая, совсем нет. Она была, она точно знала их, тех девушек, которые встречаются с хорошими мальчиками, потом выходят за них замуж и живут над магазином, оставаясь женами навсегда. Такой она была. Вопрос, однако, был в том, что такой девушке делать, когда судьба, предрешенная с юных лет, идет вкривь и вкось, идет совсем-совсем не туда?
Питеру она, впрочем, ничего этого в холборнском пабе не сказала. Она взяла сумку и собралась уходить, но он положил ей ладонь на рукав и просто произнес: «Понимаю». Вот так, просто: понимаю. Так мило, с такой глубиной, глядя ей прямо в глаза. Она тут же забыла, почему он это говорит, а слово превратилось просто в прекрасное высказывание. Он понимал. Все. Все про нее, без исключения. Ее как будто завернули в большие мягкие одеяла. Он посмотрел ей в глаза и сказал, что понимает.
Она, конечно, села обратно и стала слушать, как он объяснял: они с Дженни не женаты и не верят в то, что люди могут друг другу принадлежать, и Питер в последнее время чувствует, что, возможно, они с Дженни исчерпали свою историю, и Моника спросила его про детей. Лицо Питера смягчилось, на нем появилось выражение, которого она раньше не видела, и он стал рассказывать про двух дочерей, Флоренс и Джессику, и про то, как сделал им дом на дереве, на дубе посреди луга, и мысли Моники заполнил образ ее самой среди зелени, где под ногами трава, над головой листва, а рядом мужчина. На этой картинке она загружала в корзинку пирог, лимонад и сэндвичи, чтобы две девочки, сидевшие высоко на дереве, могли поднять корзинку на веревке. Девочки были в сандалиях и комбинезончиках с узорами, лица у них были радостные и открытые настолько, что, когда Питер спросил, не хочет ли она пройтись до реки и посмотреть на закат с моста Ватерлоо, она сказала: «Да. Да, хочу».
Моника яростно терла ступни пемзой. Одно огорчение, чем старше становишься, тем жестче пятки. От жары кожа на них потрескалась и стерлась, а обувь вечно давила. Нет, с возрастом она пока справлялась неплохо. Несколько седых волосков выдергивала. Когда придет время, она их закрасит. Она все еще влезала в тот размер, который носила, когда вышла замуж. То есть в первый раз вышла замуж, в восемнадцать лет. Таким большинство женщин похвастаться не могут. Она никому, конечно, не могла рассказать, но, когда муж намного тебя старше, ты чувствуешь себя моложе и выглядишь, по мнению окружающих, моложе в сравнении с ним.
И, конечно, то, что у нее нет детей, было существенным преимуществом. В смысле сохранения фигуры и тому подобного. Когда Монике случалось оказаться там, где женщины собирались без одежды, в раздевалках, в те пару раз, что она бывала в общественных бассейнах, ее ужасало и завораживало, какой разгром учиняло деторождение. Вялые складчатые животы, серебристые шрамы, проступавшие на бугристых ногах, опавшие мешочки грудей.