Николай Дубов за зиму опустился, оброс. Он не работал, почти совсем бросил читать, большую часть времени проводил в постели или в бесцельном хождении по комнатам.
Радио приносило с «Большой земли» новость за новостью. В стране провозглашена новая экономическая политика. В ряде областей народно-хозяйственной жизни допущен частный капитал, разрешена свободная торговля. Слово НЭП доносилось до нас все чаще.
Эти новости оживляли Николая Дубова. Временами он вступал в споры с отцом:
— Поймите, инженер Кудрявцев, сидеть теперь в долине отрезанными от мира нет смысла! Страна в развалинах, хозяйственные трудности не по силам новой власти. Кончилась война, кончаются и большевистские эксперименты. Реставрация капитализма в России неизбежна!
Отец с сожалением смотрел на доморощенного философа:
— Ничего-то вы не поняли в революции, Дубов! Но даже и спорить с вами не хочется. Реставрация! Выдумал тоже! Реставрация! Уж не вы ли приметесь реставрировать капитализм? Э-эх, связался я с вами!..
Николай Дубов пытался еще что-то говорить, но его никто уже не слушал. Тогда он нахмурился, замолк и еще больше стал от всех сторониться.
Между тем, отец, видимо, и сам решил, что пора покинуть долину и вернуться туда, к людям. Он проверял упряжь, увеличил порции рациона лошадей… Часто советовался с Ахметом, с Фомой Кузьмичом…
Полевые работы тем временем шли полным ходом. С утра до вечера мужчины были заняты, в доме хозяйничала Марфуга и около нее Люба. Я тоже помогал взрослым и дома и в поле. Не работал один Николай.
Однажды, возвратившись с работы, мы не застали его дома.
— Уехал на охоту, — сообщила Марфуга. — С утра уехал. Ружье взял с собой, мешок. Верхом уехал.
— Уж не совсем ли он уехал? — прищурился Фома Кузьмич.
— О чем забота? — отозвался Ахмет. — Уехал — туда и дорога.
— Нам с ним все равно не по пути, — вставил отец. — Управимся вот тут и тронемся всем гуртом.
Но к вечеру прискакал Николай — сам не свой, сильно расстроенный.
— Пропали! — простонал он, с трудом слезая с коня.
— Почему пропали? — спросил отец.
— Пещера…
— Что с пещерой?
— Залита водой!..
Отец вскочил на коня и понесся к пещере. Забежав на скотный двор за лошадьми, мы последовали за ним. Вскоре и мы были возле пещеры. Николай был прав: поток вливался в пещеру медленно, уровень воды повышался с каждой минутой.
Отца мы застали стоящим безмолвно у воды. Голова его была низко опущена. Поседевшие волосы блестели под солнцем, фуражку он держал в руках.
— Произошло несчастье, — глухим голосом сказал он. — Вход в нижний грот пещеры завалило… Помните тот камень? Случилось то, чего я так боялся. Камень сорвался, завалил нижний ход пещеры. Вода устремилась вверх…
— Значит, верхняя пещера залита водой? — спросил я.
— Конечно… А как же иначе?
— В таком случае ход из долины отрезан?
— Пока вода не спала — да…
Так мы стали пленниками Круглой горы.
Перед рассветом нас разбудил выстрел. Последний отпрыск фамилии Дубовых покончил расчеты с жизнью. Николай Дубов застрелился.
Дни шли за днями медленно, похожие друг на друга, как две капли дождевой воды.
В солнечном сверкании, шуме ручьев шествовала весна, принаряженная, как невеста, в зелень и цветы.
Знойное, яркое, сытое от зелени, тепла, цветов и плодов — проходило лето.
В нарядной багряной листве лесов, померкших трав и цветов, в туманной фате, печальная, плачущая дождями, — тянулась осень.
Одетая в белоснежные одежды, буранная, долго-долго стояла зима.
И так — год за годом…
Мы, горстка людей, отрезанных от всего мира, старались не падать духом. Как будто бы мы сыты, всего у нас в достатке, жилище у нас хорошее, все есть. Не хватало нам одного: людей, общества, друзей, народа. Мы потеряли бы счет времени, часам, дням, числам, годам, если бы не дневник, который издавна, с юности своей, вел отец, и если бы не мой дневник, который я вел, подражая отцу и ежедневно проставляя дату. Мы чувствовали бы себя заживо погребенными, если бы не радио. Звуки его приняли для нас особый, волнующий интерес, в них трепетали последние нити общения с миром, с «Большой землей».
Нам угрожала опасность опуститься из избытка свободного времени, от отчаяния. Энергия и знания отца, поборовшего упадок духа после суровых испытаний, трудолюбие простых людей, делящих с нами дни и годы одиночества, спасли нас от этого. Мы с Любой росли, учились, обогащали свой ум, закалялись в труде, впитывали все, что давали нам широкие знания отца, книги, музыка, мастерство наших друзей.
Марфуга под руководством Фомы Кузьмича освоила все тайны высокого кулинарного искусства, стала полновластной хозяйкой кухни. Ей деятельно помогала Люба, трудолюбивая, резвая девочка.
Я тоже научился многому. Я умел и ходить за лошадьми, и давать корм коровам, я умел боронить, сеять, сажать, полоть. Я научился столярному делу, не говоря о том, что умел прибрать комнаты и подмести или вымыть пол. Я научился трудиться.
Между тем жизнь шла своим чередом. Мы отштукатурили, выбелили дом снаружи и внутри, он стал уютней, теплей и нарядней.
— Настоящая дача! — восхищалась Люба. — Только… — голосок ее вздрагивал от сдержанного волнения, — только бы поближе к городу, к людям…
— Подожди, сестреночка! — успокаивал я ее. — Мы выберемся отсюда и заживем по-иному!
— Да я ничего, Владек… Мне и здесь с вами, с папой и с тобой, с Марфугой, с Ахметом, с Фомой Кузьмичом, отлично. Но я бы не прочь иметь подружек… ходить в театр… гулять по улицам…
— Знаешь, Люба, мы что-нибудь придумаем… Ты видела лен в нашем поле? Года через два его будет много. Мы наткем полотна, проварим его маслом и сошьем, соорудим… знаешь что? Воздушный шар!
— И улетим отсюда! Да? — воскликнула Люба, бросаясь ко мне. — Папа у нас такой умный, он построил электростанцию, осветил не только дом, но и скотный двор, под его руководством строили дом, мебель, делали утварь, ткацкие станки… Он соорудил радио… Он все может, все умеет, он, конечно, что-нибудь придумает, чтобы выбраться отсюда!
В нашей тихой жизни это было большим событием. Однажды мы услышали в наушниках вместо точек и тире человеческий голос и музыку. А вскоре отец водрузил рядом с приемным аппаратом вогнутый круг, сооруженный из пергамента, в жестяной оправе. В середине круга в маленькой коробочке включались катушки, обмотанные тонкими проводами, какие-то винтики. Весь прибор был окрашен в светлый сероватый цвет. Отец прикрепил к диску провода. Мы заметили, что он немного волнуется. Повернув пуговку выключателя, он сказал:
— Посмотрим, что получится из этого…
И вдруг ясный чистый голос произнес:
— Московское время двадцать часов. Приступаем к трансляции оперы «Борис Годунов» из зала Большого театра…
Как зачарованные, просидели мы весь вечер, до полуночи, слушая музыку, пение… И когда донесся издалека шум аплодисментов, горячо аплодировали и мы, незримые, далекие слушатели.
С этого дня в доме нашем стало веселей, как бы людней и просторней. С раннего утра до полуночи оживляло наше жилище пение и музыка, далекий человеческий голос, рассказывающий о жизни нашей родины, о новостях нашей страны.
«Говорит Москва!..»
Каждый день мы слышали эту фразу, и каждый раз она нас волновала. Если бы увидеть Москву! Кремль, Красную площадь… ее улицы, дома и сады…
Шли годы…
Люба из маленькой девочки выросла в красивую стройную девушку. Сестра унаследовала все красивое, женственное от матери, а ум, доброту, благородство — от отца. Мать, уезжая, оставила почти весь свой гардероб. Сначала приходилось перешивать ее одежду, с годами же платья, костюмы матери стали Любе впору.
И мне становились впору костюмы отца. Я вырос, на щеках у меня появился пушок. Настал день, когда я впервые взялся за бритву.
Годы и горе преждевременно украсили сединой голову отца. Но он по-прежнему деятелен, много трудится, занимается с нами, по желанию Ахмета и Фомы Кузьмича читает им лекции… Подолгу сидит он у себя в кабинете, в бывшей комнате Дубовых, над рукописями и чертежами.