– Сегодня корона упала с моей головы! Горе мне! Горе вам!
И пока колокола звонили по умирающему королю, все умы были заняты этим пророчеством. Женщины истово молились, мужчины со всех концов города сходились к монаршему дворцу за самыми последними и достоверными новостями. Однако после недолгого ожидания, едва успев поделиться друг с другом своими печальными размышлениями, они были вынуждены разойтись – что в эти минуты происходило в лоне королевской семьи, так и осталось тайной за семью печатями. Замок погружен был в полнейшую темноту, мост, как обычно, поднят, и все стражники находились на посту.
Однако, если читателю любопытно узнать, как прошли последние минуты жизни этого короля, приходившегося племянником Людовику Святому и внуком Карлу I Анжуйскому, мы можем ввести его в покои умирающего. Подвешенная к потолку алебастровая лампа освещает просторную и угрюмую комнату со стенами, обтянутыми черным бархатом с вышитыми на нем золотыми геральдическими лилиями… У стены, которая смотрит на две двери, ведущие в другие комнаты и в данный момент закрытые, под парчовым балдахином стоит кровать из эбенового дерева с четырьмя витыми, выточенными в виде символических фигур столбиками. Король, изнуренный жестоким приступом, без чувств упал на руки неотлучно находящимся при нем исповеднику и лекарю, которые, стоя по разные стороны кровати, держат его за запястья и, обмениваясь понимающими взглядами, с тревогой подсчитывают пульс. У изножья кровати, соединив руки в молитвенном жесте и воздев очи горе с выражением скорбного смирения, замерла женщина лет пятидесяти. Это королева. В глазах ее нет слез, а впалые щеки приобрели желтоватый восковой оттенок, какой мы видим у святых, чьи останки чудом остаются нетленными. Под внешним ее спокойствием сложно угадать страдания, которые возвышают душу, истерзанную болью и укрощенную религией. На протяжении часа никто и шорохом не нарушил глубокой тишины, повисшей над ложем умирающего. Наконец король едва заметно вздрогнул, открыл глаза и попытался поднять голову. Улыбкой поблагодарив лекаря со священником, бросившихся поправлять подушки, он попросил королеву приблизиться и взволнованным голосом сказал, что хотел бы ненадолго остаться с ней наедине. Лекарь и исповедник с низким поклоном удалились, и король провожал их взглядом, пока за ними не закрылась одна из двух дверей. Тогда он провел рукой по лбу, словно желая прогнать слишком навязчивую мысль, и, собрав последние силы, произнес такие слова:
– То, что я хочу вам сказать, сеньора, не предназначено для ушей достопочтенных господ, только что покинувших эту опочивальню; их труды окончены. Один из них сделал для моего тела все, что человеческое знание ему подсказывало, но не получил иных результатов, а только продлил еще ненадолго мои мучения; другой освободил мою душу от всех грехов и пообещал прощение Всевышнего, не сумев при этом избавить меня от зловещих видений, встающих перед моим взором в этот роковой час. Дважды вы видели, как я содрогался под гнетом нечеловеческой боли. Лоб мой был весь в поту, руки и ноги одеревенели, рот словно бы зажала чья-то железная рука… Не злой ли это дух, которому Господь наш позволил испытать меня? Не угрызения ли совести, принявшие вид призрака? Как бы то ни было, две битвы, которые я выдержал, настолько подорвали мои силы, что в третьей мне не устоять. Слушайте же меня, моя Санча! Я хочу оставить вам кое-какие распоряжения, от исполнения которых, возможно, будет зависеть вечный покой моей души.
– Мой господин и повелитель, – заговорила королева голосом, исполненным нежнейшей покорности, – приказывайте, я внимательно слушаю. И если Господь, чьи глубочайшие помыслы от нас сокрыты, пожелает призвать вас в горний мир, а нас повергнуть в скорбь, ваша последняя воля будет исполнена на земле со всем возможным тщанием. Но позвольте мне, – продолжала она со всей заботой и искренней верой в могущество высших сил, – позвольте окропить святой водой эту комнату, чтобы изгнать из нее зло, а после я прочитаю отрывок из молебна, сложенного вами в честь вашего святого брата, моля его о покровительстве, когда мы так отчаянно в нем нуждаемся!
И, открыв книгу в богатом переплете, она с самым искренним благоговением прочла несколько строф молитвы, написанной Робертом на изящной латыни для брата Людовика, епископа Тулузы, – той самой, которую читали в церквях вплоть до Тридентского собора.
Убаюканный благозвучием стихов, им же сложенных, король едва не забыл о предмете разговора, которого просил с такой величавой настойчивостью. Предавшись безотчетной грусти, он глухо прошептал:
– О да, правда ваша! Помолитесь за меня, сеньора, ведь вы – святая, а я – всего лишь бедный грешник!
– Не говорите так, ваше величество, – перебила его донна Санча. – Вы – величайший из монархов, самый мудрый и самый справедливый из тех, кто когда-либо восходил на трон Неаполитанского королевства!
– Но трон этот узурпирован, – хмуро продолжал Роберт. – Как вам известно, королевство это предназначалось Карлу Мартеллу, моему старшему брату, но, раз уж при посредстве матери он стал королем Венгрии, неаполитанская корона должна была отойти к его старшему сыну Кароберу, а не ко мне, поскольку я третий сын в семье. И я позволил короновать себя вместо своего племянника, единственного законного короля, оттеснив от престола старшую ветвь династии, и в течение тридцати трех лет подавлял в себе укоры совести. Я выигрывал сражения, писал законы, закладывал церкви – все это правда; но одно-единственное слово опровергает все пышные титулы, которыми восхищенный народ окружил мое имя, и слово это звучит в моей душе громче, нежели все льстивые речи придворных, все песни поэтов и все овации толпы, – я узурпатор!
– Вы несправедливы к себе, государь. Если вы и приняли корону в ущемление прав законного наследника, то только потому, что хотели спасти людей от величайших несчастий! Более того, – продолжала королева с глубокой убежденностью в том, что доводы ее неопровержимы, – вы взошли на престол с согласия и позволения Папы Римского, который волен распоряжаться им как принадлежащим Церкви феодом.
– Долго я утешал себя этими резонами, – сказал умирающий, – и мое уважение к Святому престолу вынуждало мою совесть молчать; но, сколь бы человек ни притворялся уверенным в собственной правоте, приходит торжественный и ужасный час, когда все иллюзии развеиваются; и для меня этот час настал: скоро я предстану перед Всевышним, нашим единственным непогрешимым судией.
– Справедливость его непогрешима, но разве не бесконечно его милосердие? – отвечала королева с благочестивым воодушевлением. – Даже если бы страхи, тревожащие вашу душу, имели обоснование, разве есть на свете грех, который столь благородное раскаяние не способно искупить? И разве не загладили вы свою вину перед вашим племянником Каробером, если даже и были виноваты, призвав в свое королевство его младшего сына Андрея и выдав за него замуж Иоанну, старшую дочь вашего несчастного Карла? Не они ли унаследуют вашу корону?
– Увы! – Роберт глубоко вздохнул. – Быть может, Господь накажет меня за то, что я слишком поздно задумался о восстановлении справедливости. О моя великодушная и добрая Санча, вы задели болезненную струну моей души и, сами того не чая, подвели меня к грустному признанию, которое я хотел вам сделать. У меня ужасное предчувствие – из тех, нашептанных нам смертью, что оказываются пророческими, – у меня предчувствие, что оба сына моего племянника – Людовик, унаследовавший от отца венгерскую корону, и Андрей, которого я хочу сделать королем Неаполя, – привнесут в мою семью большие несчастья. С тех пор как Андрей переступил порог этого замка, неведомый рок преследует меня, мешая исполнению всех моих планов. Я надеялся, что, если дети, Иоанна и Андрей, вырастут вместе, между ними завяжется нежная дружба и красота нашего неба, кротость наших нравов и утонченность придворной жизни в конце концов смягчат грубоватый нрав молодого венгра. Но, несмотря на мои усилия, все это только поспособствовало охлаждению отношений между молодыми супругами. Иоанне едва исполнилось пятнадцать, но она развита не по годам. Моя внучка очень умна и сметлива, у нее возвышенные принципы и живое, пылкое воображение; то свободная и радостная, как дитя, то величавая и гордая, как королева, доверчивая и наивная, как все девушки, страстная и чувственная, как взрослая женщина, она составляет Андрею разительный контраст, а он, живя уже десять лет при нашем дворе, стал еще более нелюдимым, хмурым и неуступчивым, чем раньше. Его холодные правильные черты, эта внешняя невозмутимость, это отвращение ко всем удовольствиям, которые предпочитает супруга, воздвигли между ним и Иоанной стену безразличия и неприязни. На нежнейшие излияния чувств он отвечает сурово и кратко, пренебрежительно усмехается либо хмурится и выглядит счастливым, лишь когда, под предлогом охоты, уезжает подальше от королевского двора. И эта молодая чета, сеньора, вскорости взойдет на мой престол и с этого момента попадет под власть всех страстей, глухо рокочущих под покровом обманчивого спокойствия и ожидающих своего часа, чтобы выплеснуться наружу, – часа, когда я испущу последний вздох!