В корзине, на сене, в меховом коконе вёз Геласий невесту. Не смел рядом лечь. От самого дома, будто пристяжной, вышагивал сбоку пошевень.
Матушку хвалил – заместо дочки будет ей Степанида.
Обещал выгородить в избе светлицу.
А на свадьбу задумано, дескать, у него ровнины наткать. Одеть невесту в батист. Украсить паволоками.
Крещенские дни коротки. Ночевать свернули в молодой ельник у речки Паденьги.
Степанида взялась коня поить. Подвернула шубу и будто на санках скатилась к промоине. Сверху ей вожжи кинул Геласий, чтобы не расплескала на подъёме.
Для неё он налил воды в наскоро свёрнутый из бересты кулёчек.
Девушка едва губы обмочила.
Конь пил с опаской – зубы ломило.
А Геласий остатки из бадьи одним махом вылил в своё разгоряченное нутро и принялся бегать по кругу, утаптывать снег.
Тоже вкруговую топориком прошёлся.
Навалил молодняка.
Наказал Степаниде, чтобы шкурами застилала лежанку, а сам убрёл в лес за сухостоем.
Девушка одна осталась в морозном вечере среди первобытных лесов. На двадцать вёрст кругом ни души. А совсем не страшно.
Сердце полнилось молодой бабьей отвагой.
В цветастых пимах, обвязанная платком под мышками глядела на первую звезду.
Вдруг посыпалась сверху какая-то пыль. Чуть глаза не запорошила шелуха от еловых зёрнышек.
Над ней клёст с красной грудью висел на ветке книзу головой словно заморский попка.
Клёст – клюв внахлёст – расковыривал шишку.
И гнездо этой дивной птицы разглядела Степанида между веток.
И писк птенцов расслышала.
В январские морозы зачата жизнь и выкормлены детки.
21
Сухостоины Геласий уложил на снегу квадратом, словно окладные брёвна для строения. Натолкал под них сена и хвороста.
Зажёг.
В венце огня под шкурами близко легли они друг к другу.
И наутро Степанида проснулась уже просто Стешей.
…Дальше ехали с тайной в душе. С изумлением.
По-новому учились глядеть друг на друга. И разговор не сразу склеили. Будто только что познакомились.
Теперь Геласий часто подсаживался на край кошевки. Притискивал меховой куль. Находил в нём губами холодный нос, алую щеку.
Шептал какие-то глупости, указывая на белок, – гляди, мол, тоже парами скачут.
А вон на полянке зайцы дерутся. Жениховствуют и они.
Кажется, смерть кругом белая, ледяная. А кому надо, тем хватает собственного утробного тепла для жизни и её восполнения…
Потом, проезжая здесь на ярмарку, Геласий всякий раз вспоминал ту крещенскую ночку на обочине дороги, треск огня, жар плодородного единения.
И думалось ему всякий раз: «Здесь Матрёна зачата».
22
Печь – и гревь, и свет, и железу плавь.
С утра старшуха Енька-Енех кланялась печи.
Вечером Геласий окунул своё лицо в её жгучий свет.
Покупной железный прут в руках поворачивал на огне, напитывал малиновым.
Слышно было, как от пережогу пищали угли на поду.
В «виднети», за спиной деловитого хозяина, стучала набилка в кроснах матери. Урчало веретено привозной молодайки.
Наученная покойной свекровью, Енька пела-поскуливала:
Девушка полотно ткала,
Красная широко брала.
На полотне – золоты кружки,
На беличке – сизы голуби.
И вдруг сорвалась на угорское, будто перетолмачила:
Ен фехер – кек аламб.
Ен алакси – кек ниул.
А потом опять по-русски:
Тут Иван ступил в избу —
Девушка испужалася.
Золоты кружки на тканье смешалися,
Сизы голуби разлетелися,
Заюшки разбежалися.
…Ой, девушка, не скупись,
За песенку расплатись…
(Ой, леня, нем шугори,
Утан елек физетэ.)
Енька-Енех хохотнула на последней строчке, ногой притопнула. Подзадорила Стешу.
Не зацепило пришлую. Продолжилось деловитое жужжанье деревянного волчка в её руке.
Так бы Еньке одной и веселить вечерю, кабы Геласий вдруг примерочно не тюкнул молотком по наковальне – доспело ли железо для ковки?
Дзинь!
И ударил молоток дробью, в пляс пошёл, бубенчиками рассыпался по углам избы.
Частя, слился молотковый стук в струнные звуки.
Обрушился громом одиночного битья.
В этой звени неслышно щёлкнуло о стену отброшенное веретено Стеши, и прялка её пала на пол.
Полетели к дверям лапоточки. В одних липтах девушка выскользнула к припечью.
Под кузнечные перезвоны Геласия всплеснула руками, выгнулась, тряхнула плечами. Да так, что локти стояли на месте, и муха бы с них не слетела.
У Еньки от дикого изумления перед выходкой молодайки челнок в стане нырнул поперек бёрда и притужальник дал трещину.
Раскалённый прут у Геласия начал остывать – молоток теперь вхолостую лупил.
Кузнец играл для Стеши.
А она едва не до матицы подпрыгивала и юбку раскидывала вширь по бокам. Трескуче била над головой в ладоши.
Наконец упала на колени и опять нашла локтями в воздухе какую-то ею одной знаемую прочную опору, мелкую зыбь пустила в плечи и грудь.
Тут мать к уху сына сунулась, горячо шепнула:
– Лася! Да не дерома[79] ли она у тебя?
А он всё сильнее выхаживал молотком по наковальне.
И в этих стуках в пятидесятилетней Еньке недолго природа боролась с приличием.
С притужальником в руке, словно с саблей, тоже вынесло жёнку из-за кросен.
Однако этим острым орудием она так и не взмахнула ни разу.
Плясала с каменным лицом одними ногами, с места не сходя.
По-угорски отчебучивала.
Потому, наверное, на Сулгаре и кликали её Топтуньей.
23
И от неё, от Еньки-Енех, разнеслось по Сулгару, по угорским и славянским домам, бабьим языком утвердилось прозвище новоявленной девки – Цыганка.
В тысячелетнем немотном Сулгаре вдруг взрывно взошла третья, яркая, очевидная чуждость. После чего славяне с угорцами как бы роднее стали, ближе.
Своими, «нашими» посчитались.
Обнаружился вдруг у них повышенный интерес к свадьбе Геласия-полукровки с невнятной деромой Степанидой…
Любопытным не было конца.
Одной кудели «нать». Другая хозяину подарочек на Крещенье несёт – вышитую утирку.
Третья с поклоном к Еньке – соли бы щепотку.
А сами глаз не сводили со Стеши.
Множились слухи о невиданном приданом новоявленной невесты. Тут уж тётя Мария постаралась.
В ожидании свадьбы вдруг душевно сошлась невеста с этой тетей Марией, дочкой первопроходца Синца.
Разница в возрасте не стала помехой для женской дружбы.
Каждый день можно было теперь видеть их склонёнными над сундуком Стеши.
Особенно восхищалась тётка гранёным пузырьком с жасминовым маслом. И бусами «на любовь» из шариков шерсти, пропитанных отжимками розы.
Нюхала, уносила с собой тётка Мария эти дивные запахи и отдаривала потом за них Стешу костяным оберегом, тканым пояском, диким мёдом.
Тайком Стеша показала новоявленной подружке дырочки в мочках своих ушей, пронизанных шёлковой ниткой для сохранения отверстия до венчания, будто девства.
И серебряные серёжки-крючочки с капельками.
Только и было у женщин в голове – свадьба!
Одной свадьба предстояла. Другой – вспоминалась.
– Меня-то, Стешенька, брали по-угорскому обычаю, – слышался в запечье шёпот тётки. – У них ведь жениха не подпускают к невесте, будто врага-душегубца. Мой Габор рвётся к дверям, а ему петлю на шею. Заарканили и к телеге привязали. Вот как у них. И выкуп за него давай! Ладно. Отпустили. А тут ещё, на-ко вам, трубку кожаную жених должен просунуть в дом невесты. В дверную щель. Эка срамота! Габор с этой трубкой ломится, а бабы не пускают. Габор-то нашёлся. Подпрыгнул да в дымник и протолкнул эту трубку охальную. Я поймала – свадьба началась. Ой, девка! А они ведь и сырое мясо едят. Жениху – ешь язык олений. А невесте – сердце. Кусай, рви зубами тёплое мясо. Кровь-то по рукам течёт. Господи! Шаман камлал. В бубен бил. Окурили меня до беспамятства. Это у них так положено, чтобы невеста сознание потеряла. Тогда её заворачивают в шкуры и везут в дом суженого. Там меня отпоили какими-то травами. Очнулась. Но всё равно вся свадьба моя прошла как в дурмане…