Дядя Боря же всем говорил, что имя сына – знак благодарности еврейского народа братскому русскому. Как памятник почти эпического свойства. Нам же хитрюга дядя Боря рассказывал прямо противоположное. А именно, что Иван – исконно еврейское имя и пусть, мол, русские знают, что это так и никак иначе. Русские этого не хотели знать, зато были свято убеждены, что дядя Боря Штойтман хочет скрыть от общественности еврейскую национальность своего сына Ивана Штойтмана. И не только из-за имени и фамилии! Тому, что фамилия звучала совершенно не по-русски, никто уже даже значения не придавал. Там были такие уникальные обстоятельства, такая возмутительная анкета, что сейчас бы все это вместе взятое приравняли бы к терроризму! Никак не меньше! Новые времена – новые вызовы! Когда Иван подал документы на журналистский факультет московского университета, некий чин в приемной комиссии даже тогда растерялся. Оторопело принял документы и стал дознаваться, кто этот носатый, темноволосый, серокожий, субтильный юноша. Не «узбекский» ли немец! Из детей сталинских отселенцев! Оказалось, даже не немец, но было уже поздно. Иван успел поступить на факультет.
Получается, что мой дядя Боря обманул всех. Дело в том, что в паспорте у Ивана и у его отца Бори было нечто совершенно абсурдное в графе «национальность». Там было написано: «узбек». Во время войны дядя Боря был эвакуирован со своей сестрой, то есть моей мамой, и моей бабкой Ираидой Моисеевной Штойтман в Ташкент. Там ему, дяде Боре, и исполнилось шестнадцать. Местный милиционер-узбек, часто захаживавший к ним в дом и не спускавший с Бориной мамы, то есть с моей бабки, своих черных раскосых глаз, не то искренне пожалел Борю, не то думал сделать семье что-нибудь особенно приятное, так все устроил, что в паспорте у Бори Штойтмана неожиданно появилась национальность «узбек». Ни бабку, тогда еще молодую женщину, ни ее сына Борю об этом милиционер даже не спросил. Просто сделал сюрприз и всё!
Очень скоро милиционера арестовали за связь с английской, турецкой и персидской разведками. Ираиду Моисеевну по этому поводу вызвали на допрос. Участие безграмотного милиционера-азиата в мировом заговоре враждебных друг другу разведок вызвало у моей бабки искреннее изумление, обратным проявлением которого мог быть только восторг законченного идиота, который Ираида Моисеевна прочитала в ясных глазах следователя НКВД.
Следователь отправил бабку в камеру для того, чтобы унять ее эмоции, но утром следующего дня убедился в том, что к давешним ее сомнениям прибавились дополнительные, связанные уже с ее новым положением. Бабка была сурова и надменна. Следователь даже растерялся. Он вновь спросил, кто был инициатором «обузбечивания» Бори Штойтмана, и на бесстрашный ответ Ираиды Моисеевны: «Советская эвакуационная география напополам с дальновидностью опытного агента иностранных разведок», лишь пожал плечами. Он произвел несколько отчаянных попыток записать все это в протокол, но так запутался, что, в конце концов, сократил бабкин ответ до одного слова: «Никто». Потом с облегчением вздохнул и указал Ираиде Моисеевне на дверь.
«Чтобы духа вашего здесь не было!» – милостиво ограничил этим следователь свой репрессивный зуд.
Бабка пошла к выходу из камеры допроса с гордо поднятой головой, а у двери даже задержалась на мгновение и, глядя поверх стриженной рыжеватой челки следователя, процедила сквозь зубы: «Вождь рекомендовал вам, молодой человек, трижды учиться. А вы и один раз этого не сделали. Стыдно! И за вождя обидно!» Следователь покраснел и хлопнул ладонью по столу. Этот звук слился с хлопком двери, закрывшейся за бабкой, тогда, между прочим, молодой и соблазнительной женщиной.
Несмотря на то, что следствие, видимо, располагало и иными весьма оригинальными фактами участия милиционера-узбека в международной подрывной деятельности, его все же не расстреляли и даже не посадили. Из органов, правда, выкинули и сослали в дальний аул пасти баранов. Перед отъездом он зашел к Штойтманам, сел на стул рядом с дверью и стал молча всхлипывать, сглатывая свою горькую обиду. Ираида Моисеевна гладила его по бритому до синевы черепу и приговаривала: «Не переживайте! Все пройдет! А пасти скот куда более достойное занятие, нежели писать протоколы с ошибками, грамматическими и смысловыми». Не знаю, понял ли несчастный ее слова, но он вдруг согласно закивал головой и сказал неожиданно твердо: «Бараны лучше ослов».
А паспорт так и остался у Бори. Эта же запись перешла к Ивану Штойтману, по наследству. В паспортном столе, в его шестнадцатилетие, страшно негодовала пожилая паспортистка Ксения Воробьева. Она усматривала в этом древнее еврейское коварство. Думаю, что и тот чин в приемной комиссии тоже попался на противоречии лица, имени, фамилии и записи в паспорте, в пятой графе. Любой бы помешался!
Ох, уж мне эти евреи! Короли хитрости, цари коварства, императоры лжи!
Табурет
Тяжел узел, больно давит на затылок. Еще тяжелей узел жизни и смерти, крепко стянутого кем-то задолго до моего рождения.
Я отворачиваюсь от люстры и смотрю в зеркало, что отсвечивает в двери шкафа, и вижу ноги, табурет и левую руку, сжатую в кулак. Это – часть меня. Ботинки, как обычно, нечищеные. Мама бы вновь рассердилась: даже в столь ответственный момент я взгромоздился на прабабушкин табурет, не проявив и толики уважения к семейной памяти. Прабабушка табуретом очень дорожила, так как ее сколотил прадедушка в голодном тысяча девятьсот десятом году. Спросите, почему голодный? Отвечу так: потому что в доме у Моисея Израилевича и его жены Раисы Исааковны ничего, кроме восьмерых детей, не водилось. Поэтому каждый год был для семьи голодным. Так что, к настоящему голоду, который пришел много позже уже при Советах, они были готовы, как никто другой. В революционные годы в семье завелись уже и голодные внуки, и голодные зятья. Впрочем, зятья завелись, по-моему, даже раньше. Нет. Вру. Не у всех.
Однажды старшая дочь Моисея Израилевича забеременела и родила сразу двойню. «Что же будет, когда она выйдет замуж!» – воскликнул ее отец. Но замуж она так и не вышла, виня во всем многочисленных обитателей отчего дома: не было жизненного пространства для счастья маленького человека. Желающих «снять» койку в их общей ночлежке и расплатиться за эту койку всем своим будущим, не находилось.
Как-то, когда дети были еще совсем маленькими, а это все сплошь были дочери, один из случайных прадедовых собутыльников спросил его: «А хочешь ли ты, Мойша, иметь много дочерей, хотя бы вот пять?» Моисей Израилевич просветлел и воскликнул: «Спрашиваешь! Конечно, хочу!» «Зачем они тебе, Мойша?» – полюбопытствовал собеседник. «А затем, что их у меня сейчас восемь, а пять лучше, чем восемь», – спокойно и вдумчиво ответил мой прадед.
Потом я это слышал от посторонних как веселый анекдот, но в нашей семье к этой истории относились серьезно. Не до смеха была всем! Да и на прадеда моего это было очень похоже. А, может быть, действительно – обычный еврейский анекдот? С другой стороны, анекдоты как раз берутся из жизни. Больше-то ведь не от куда! Так почему, не из нашей?
Моисей Израилевич, вопреки расхожему мнению об обязательности национального промысла, занимался не торговлей и ремесленничеством, а ремонтом в Мариуполе паровых двигателей. Относил он себя исключительно к пролетариату. Платили за его мастерство чертовски мало, вот ему и оставалось только, что сколачивать в воскресные дни табуреты и продавать их на базаре за рубль пару. Один табурет, не имевший пары, так и остался в доме, и дожил до того, что правнук Моисея Израилевича взгромоздился на него нечищеными башмаками и накинул себе на шею веревку. Интересно, что бы по этому поводу сказал сам Моисей Израилевич? Наверное, заставил бы слезть и снять башмаки. Чужой труд надо уважать!
Словарь – чтиво для десятого еврея
Я опять смотрю на шкаф и на этот раз вижу обрез книги, голубой, с оборванным краем. Я начинаю гадать, что это за вещь, и вдруг вспоминаю, что это словарь французского языка. И вновь на память приходит узбек Иван Штойтман. Он жил у нас, когда в их квартире шли обыски. Его мама, тетя Фая, и моя надумали, наконец, уехать в Израиль. Дядя Боря, мамин брат, возмутился этим обстоятельством и позвонил в районный КГБ, почему-то видя только в этом спасение от развала семьи. Но сначала он все же обратился в теткину поликлинику, в которой она работала в неврологическом отделении, к главврачу, в профком и местком. Там ему сказали, что тетя Фая, врач-невропатолог, давно утекла из профсоюза, не платила взносы, а в партию никогда и не думала вступать. Сама партия тоже особенно не рвалась поставить в свои стерильные ряды строптивую еврейку-врачиху. Во всяком случае, никогда не спешила с этим. Как, собственно, и тетя Фая. Она даже любила по этому поводу высказываться: