На место Алексеева был назначен Брусилов{61}, который после переворота вдруг, словно по мановению волшебной палочки, из верноподданного генерала и к тому же генерал-адъютанта, обласканного царем, превратился в ярого приверженца революции. Он потрясал красным знаменем и убеждал всех и вся, что в душе всегда был революционером. Деникин – этот прямой, открытый человек, рыцарь без страха и упрека, не мог оставаться с Брусиловым и тоже покинул Ставку, заняв место ушедшего генерала Гурко.
Последний же был отчислен от должности главнокомандующего армиями Западного фронта вследствие своего заявления о том, что при существующем порядке слагает с себя ответственность в командовании армиями. Керенский усмотрел в этом преступление по службе, даже пытался было предать генерала Гурко военному суду, и, во всяком случае, сместить на низшую должность. Такие строгости применялись к начальствующим лицам и к офицерам вообще, а солдат гладили по головке. Отняли власть, подорвали дисциплину и в то же время не освобождали от ответственности, которая только и зиждилась на этих устоях.
С уходом Алексеева и Деникина в Ставке все изменилось. Уже на первых же шагах своего прибытия в Ставку Брусилов подчеркнул свою приверженность к новым порядкам, созданным революцией. Вот, например, сцена, которую я видел собственными глазами.
Выйдя из вагона по своему прибытию на станцию Могилев, Брусилов, как полагается, принял рапорт от начальника штаба (Деникина), затем подошел к правому флангу почетного караула, поздоровался с музыкантами, откозырнул начальствующим лицам, стоявшим на правом фланге караула, поздоровался с караулом, прошел вдоль его фронта и затем на левом фланге его принял назначенных ординарцев: офицера, унтер-офицера и рядового. Принимая от них рапорты, Брусилов подавал каждому из них руку. Офицеру легко было ответить на рукопожатие, что же касается солдат, у которых обе руки были заняты винтовкой, взятой «на караул», то они пришли в некоторое замешательство, не зная, какую руку освободить, чтобы не выронить винтовки. Нечего и говорить, насколько непривычное зрелище рукопожатия в строю произвело на присутствовавших офицеров тяжелое впечатление.
На следующий день после своего прибытия Брусилов созвал всех офицеров штаба Верховного главнокомандующего и сказал речь, общий смысл которой был тот, что каждый народ с течением времени вырастает из той формы правления, которая годилась ему раньше, и, вырастая, старается сбросить старую одежду и заменить ее новой. Если это ему удается, значит он созрел для этого; если нет, значит, не дорос. Революционное движение 1905–1906 годов показало, что русский народ еще не созрел для политической свободы, успех же нынешней революции, напротив, доказал, что время для новой формы государственного устройства пришло. С этим фактом надобно считаться, ибо в нем выражается воля всего народа. Идти наперекор этому – значит изменять народному делу, и лично он, генерал Брусилов, заявляет, что ни при каких обстоятельствах не отделит себя от русского народа и всегда будет с ним.
Сказано это было отчасти для того, чтобы предупредить о новом курсе личный состав Ставки, который считался вообще монархически настроенным и поэтому контрреволюционным.
На первых же порах смены высшего начальства я почувствовал, что не ко двору пришелся и что самое лучшее, что я могу сделать, так это уйти добровольно, пока меня еще не убрали помимо моего желания. Сам по себе незначительный случай послужил окончательным поводом к моему решению. Привожу этот случай потому, что он был одним из тех эпизодов, которые характеризовали образ действий нового Верховного главнокомандующего, немало способствовавший, по моему мнению, расцвету большевизма в армии.
В Могилеве, как и в других городах, образовался местный Совет крестьянских, рабочих и солдатских депутатов. В председатели этого совета буквально сам себя навязал некий прапорщик Гольман{62}, молодой человек, несомненно еврейского происхождения, не имевший никакого отношения не только к крестьянам, но вообще к господину Могилеву{63}. Субъект этот вел самую определенную большевистскую пропаганду, с тем только вариантом, что проповедовал не сепаратный мир, о котором в то время с трибуны не всегда было безопасно говорить, так как слушатели могли поколотить, а сепаратную войну против империализма и капитала со всяким, кто не разделяет идей пролетариата, то есть ясно указывая на необходимость разрыва с союзниками. Местные власти в лице губернского комиссара и прокурора Судебной палаты обратили внимание на его деятельность, конечно, главным образом из опасения аграрных беспорядков в губернии, и так как он был военный, то просили штаб Ставки обуздать его.
Это дело попало в мои руки, и я приказал навести справки, что это за личность. Оказалось, что прапорщик Гольман по окончании школы прапорщиков был направлен в какую-то войсковую часть на фронт, но туда не поехал, а, воспользовавшись тем хаосом, который наступил тотчас после переворота, самовольно, как тогда говорилось, «кооптировал» себя для укрепления революции, – явился в Могилев и занялся политикой. Никаких полномочий от Совета рабочих и солдатских депутатов у него не было, так как на троекратный запрос по этому предмету мы от сего почтенного учреждения никакого ответа не получили. Короче говоря, Гольман был обыкновенным дезертиром.
Узнав об этом, я сделал распоряжение арестовать его, но в тот же день мне было доложено, что Верховный главнокомандующий пригласил Гольмана на чашку чая.
Я сначала даже не поверил этому, но затем из уст самого начальника штаба главнокомандующего, генерала Лукомского{64}, узнал, что это так, что генерал Брусилов, ознакомившись с деятельностью прапорщика Гольмана, вовсе не находит ее вредной, а, напротив, даже признает полезною.
– Со своей стороны, – добавил генерал Лукомский, – я, конечно, не согласен с ним (то есть Брусиловым), но знаете, в настоящее время для общей пользы дела необходимы некоторые компромиссы.
Я ему ответил на это, что вполне согласен с ним и готов был бы пойти на какие угодно компромиссы, даже позорные лично для меня, если бы знал наверное, что этим действительно принесу пользу. Если бы кто-нибудь мог указать мне ту границу, до которой я могу идти по пути компромиссов и уступок, принося пользу, ту границу, перейдя которую я не только перестаю приносить пользу, а, напротив, становлюсь в ряды тех, кто разрушает нашу армию, а с нею губит и Россию, тогда другое дело, я смело и спокойно шел бы до этого предела. К сожалению, никто не может указать этой границы, и полное неведение ее заставляет быть особенно осторожным в своих действиях и поступать лишь так, как подсказывает здравый рассудок и совесть, а не умозрительные видения далекого будущего.
Как бы то ни было, но пришлось подчиниться и оставить Гольмана на свободе, а самому поскорее убираться из Ставки. Впоследствии я узнал, что Гольман был все-таки арестован по приказанию Верховного главнокомандующего генерала Корнилова, сменившего Брусилова.
Удалось мне уйти из Ставки благодаря Деникину, который предложил мне должность главного начальника Минского военного округа на театре войны{65}, то есть того округа, где я был начальником штаба в начале войны. Нечего и говорить, с какой радостью я возвращался вновь под начальство этого человека, превосходные качества которого успел оценить за короткое время совместной службы в Ставке.
В ожидании прибытия в Ставку моего преемника{66} я оставался в Могилеве до 20-х чисел июня. За это время в Ставку дважды приезжал военный министр Керенский. Ему устраивались парадные встречи на вокзале. Говорились речи. Это было в то время, когда Керенский объезжал войска, старался своими речами вдохнуть в них воинский пыл, необходимый для задуманного наступления; при этом неизменным приемом его было обращение к солдатам, что «теперь вы, дескать, можете смело и спокойно идти в бой, это не то, что было при царском режиме, теперь вас не предадут, теперь вас уберегут от напрасных потерь, за вашим начальством следит и о вас заботится недремлющее око революционного правительства, и т. п.».