Воеводша вкатилась и бухнулась в ноги. Горница будто присела от удара и медленно закачалась. Баба брызнула слезами и заголосила:
— Винюсь перед тобой, князь-батюшка, красное солнышко, и через мою вину воевода напрасливо страждет. Грамотку великокняжескую я утаила от него! — Она вынула из своих бездонных глубин свиток и подала его князю: — Как узнамши, что татарва сюды ехаить, тут же решила нову башню подпалить, зане така срамна башня, под басурманску голову исделана. Увидят, думаю, басурманцы издевку и осерчают — а истома кому? Голубю моему бесхитростному! Заодно с ней и гнилье старое пожегши. Да научила свово голубя, чтоб пожар на басурманцев свалил — пусть друг на дружку серчают, а крестьян в покое оставят. И случись тута вам наперед татарвы подъехать, а мой голубь, не подумамши, тебя ввел в оман, дак ведь не со зла…
— Прокоп, о чем кудахчет сия курва? — зевнул князь. — Вели ей замолчать и прочти, что тут.
Дядька очистился горлом и начал:
— «Я, великий князь московский Иван Васильевич, даю царевичу Латифу на хлебокормление и защиту свой вотчинный городок Алексин со всеми землями пашенными и бортными, сеножатьями и пустошью, с лесами, озерами и реками, с бобровыми гонами, рыбниками и ловами, с данями куничными и лесничными, со всеми входами, приходами и платами, с мытом и всяким правом, с боярами и их имениями, со слугами путными и данниками, со слободичами, что на воле сидят, с людьми тягловыми и конокормцами…»
Князь Андрей не выдержал и выхватил грамоту. Лицо его пошло красными пятнами — у всех мономаховичей гнев проявлялся одинаково. Он, как гончая собака, обнюхал бумагу и уставился на печать. Повертел перед светом: на одной ее стороне — лев, разрывающий аспида, на другой — воин с мечом и ангел, венец держащий, — печать доподлинно великокняжеская.
— Мыслимо ли такое коварство от родного брата?! — наконец проговорил он.
— И взаправду, батюшка! — зачастила воеводша. — Оно, конешно, государю нашему, дай ему бог всякого здоровья, виднее, а только грех это крестьянские души басурманину закладывать. Я потому и хоромы новые строить затеяла, что негоже с окаянными под одной крышею жить. У них-то, слышь, нащет энтого дела не как у людей, а как у курей, и сестрице нашенской поостеречься надобно…
— Это ты уж, матушка, переостереглась, — сказал Прокоп. — Нету у татар такого петуха, чтобы тебя потоптать восхотел. Ну иди, иди, воздух от тебя крутой, а у князя мово голова разболелась. Иди же, позову, коль надо будет. — Он оттеснил упорную бабу за дверь и попытался утешить князя: — Экое дело, батюшка Андрей Васильич, плюнь да разотри! На что тебе такой никудышный городок сдался? А братец-государь тебе за службу иной град выдаст, побогаче да покрасивше…
— Молчи, старый дурень! — вскричал Андрей. — Разве дело во граде?! Это же мне в лишнюю укоризну: как ни служи, хоть в лепешку разбейся, а все равно пониже, чем басурманин треклятый будешь! Вишь, грамота в марте писана, а город мне еще в генваре был обещан. Не-е-т, с меня довольно! Пусть другого дурня поищет грязь месить да блох кормить… Вели собираться в дорогу, будем вертаться в Москву.
— И то дело! — одобрил Прокоп. — Спросишь сам у государя, как и что. Напрямки без розмыслов завсегда лучше.
— Пусть с ним черт говорит, — озлился Андрей, — а у меня своя гордость!.. Давай шевелись, чтоб через час духу нашего здесь не было!
— А как же с воеводой? — спросил Прокоп.
— Выпускай на волю — пусть себя жжет, дурак, и своих татар воюет! — Он помолчал и про себя добавил: «Не лепы на холопе дороги порты, а у неправедника-государя разумные слуги».
Через час воевода Беклемишев глядел из-под руки на снежную пыль, заметавшую следы князя, и, когда отъехавшие скрылись из глаз, широко перекрестился:
— Слава те, святой заступник и боронитель!
Глава 7
ВОСКРЕСЕНЬЕ
Еще природа не проснулась,
Но сквозь редеющего сна
Весну послышала она
И ей невольно улыбнулась…
Ф. И. Тютчев
Посланец польского короля князь Лукомский одиноко сидел на своем подворье. В камине весело трещали дрова. Была суббота, канун вербного воскресенья. Лукомский неотрывно смотрел в огонь и думал: он итожил здешнее житье.
Сегодня, 28 марта, прошло ровно восемь месяцев со дня его появления в Москве. Сколько было замыслов, сколько надежд! С какой щедростью бросал он плевелы на ниву презренных московитов! А что взошло из брошенного? Немного. «От дел своих сужу ся, — вздохнул он и повторил: — Немного». Покушение на великого князя чудом отвратилося. Благодарение богу, что сам вылез из омута и даже успел вроде бы обсушиться. Заговор московских бояр расстроился тоже случаем, по многих крепких сторонников своих он по сему случаю лишился. А брак Ивана с греческой царевной? Ведь он уже почти заставил его поверить в злой умысел папских послов! Дак нет, Иван что-то пронюхал и услал свою любовницу в дальний монастырь, а послов обласкал и отправил в Рим за невестой! При такой дружбе как пойдет дело? Князь Андрей из противника стал подручником Ивана: мечется, словно мураш, по южным рубежам и подступы к его трону крепит. Но самое главное — союз короля с золотоордынским ханом никак не содеется. И делу всему пустячок мешает — письмишко татарского царевича.
«А не слишком ли много случайных пустячков? — в который уже раз спрашивал он себя и сразу же постарался успокоить: — Нет-нет, московиты не могут быть тонкими игроками! Сиволапым ли мужикам плести изящные тенета высокой политики?! Они действуют наобум, по наитию, и если порой прорывают сети, то не потому, что знают, куда бить. Они без разбора машут своими тяжкими кувалдами и случайно натыкаются на слабые связки…»
Ему вспомнился только что закончившийся боярский обед. Идет великий пост, сегодня, в лазаревскую субботу, разрешалось вкушение икры.
— Вкушение, — протянул он вслух и усмехнулся, представив себе огромные, наполненные доверху мисы на обеденном столе.
Иные из них рдели жаром, как вот эти поленья, другие тускло отсвечивали маслянистой дробью, подобно сгоревшим и рассыпавшимся угольям. Такого количества икры не приходилось ему видеть даже на королевском столе, где ее действительно вкушали, размазанную тонким слоем на хлебе. Здесь же ее жрали, как кашу, емкими ложками и не стеснялись поворачивать во рту языками. Он еще тогда подумал, глядя в лоснящиеся лица и выпачканные бороды: «Сему хамью одна игра: что пшено и что икра. Asino lyra superflue canit![42] Точно так же и кувалда их не выбирает, что дробить — булдыгу или тонкий фарфор…»
В камине громко треснуло полено. Оно взметнуло сноп быстролетных искр. Небольшой уголек угодил на руку Лукомского. Он стряхнул его и одернул себя: «Нельзя так строго судить. Сам-то нынче не на хлеб мазал, тоже ложкой ворочал. К тому же слишком принижать врага — значит ущерблять себя: волку непристало возиться с мышью». Он уже один раз ошибся в оценке московитов, посчитав их сбродом дикарей, где любое дело решается скоро и честно, на основе примитивных представлений о добре и зле. Оказывается, дипломатия Ивана уже оснастилась хитрыми извилинами и закоулками, где можно было заблудить любое дело. Ей, правда, еще не под силу противостоять искусству западных дипломатов…
Тут Лукомский радостно улыбнулся, вспомнив свое недавнее торжество. По приказу Ахмата в литовские земли на поиски царевича Латифа был послан молодой и нахальный бег Чол-хан. Латифа там не оказалось, по его следы привели Чол-хана в Москву.
Лукомский получил указание всемерно способствовать поискам. У Чол-хана был фирман Ахмата, объявлявший Латифа навечным врагом Орды и требующий от всех подвластных государей его немедленной выдачи. Нетерпеливый татарин хотел сразу же идти к великому князю. Лукомский сдерживал его и снисходительно поучал: