Что было дальше, он не помнит. По словам пацанов, немец поддал ему сапогом под зад, и он полетел в канаву, потом снял с груди черный автомат и дал очередь в небо, предостерегая тех, кто послал пацаненка.
Немцы не любили воров и могли расстрелять за самое малое воровство.
В памяти ясно запечатлелась эта протянутая рука немца с конфеткой, даже цвет бумажки он помнит.
Помнит он себя сидящим на завалинке, со стороны сада, с младшим из дядьев. Высоко в синем небе летают игрушечные самолетики. Дядя объясняет ему, что в небе наши дерутся с немцами, там идет бой, а он все пытается разглядеть – где наши и где немцы. Самолетики кувыркаются, слышен стрекот выстрелов. Бабушка вышла из дома и приказала немедленно войти в сени: пули пулеметов и осколки снарядов могли поранить, а то и убить.
Он помнит день, когда их выгоняли из села отступавшие немцы, пытаясь увести с собой в Белоруссию. Августовский день, ясный, безоблачный, высоко в небе кружат наши и немецкие самолеты – идет воздушный бой. Он восседает на корове, единственной оставшейся в живых. Корова эта была при офицерской столовой, поила молочком фрицев, но содержалась бабушкой. Немцы, спешно отступая, то ли забыли, то ли подарили ее. И вот теперь она медленно тащила телегу со скарбом, собранным родней как по материнской линии, так и по отцовской. За ними тянулась жидкая колонна односельчан – остатки, основную массу народа немцы угнали неделей раньше. В какой-то момент обнаружилось, что немцы, ехавшие впереди и вроде как сопровождавшие угоняемых, куда-то делись и колонна свернула в веселый солнечный березнячок. Он помнит, как взрослые положили на траву большой алюминиевый таз, наполнили его водой, подсластили ее медом и накрошили туда то, что называли хлебом. Все – а это были его мать, бабушка, дедушка Михаил Дмитриевич, двое дядек и тетка по материнской линии, трое теток по отцовской, начали есть тюрю. Позади в небо поднимались столбы дыма – немцы поджигали уцелевшие дома в их и окрестных селах. Кстати, поджигатели были пленены впоследствии в белорусских котлах, их привезли к ним в село, судили и повесили на площади. Ему не разрешили смотреть казнь. Говорят, что некоторые из осужденных плакали, пытались обратиться, умоляя простить, к знакомым из односельчан – в селе, за два года оккупации, успели родиться их дети.
Он не помнит ни крови, ни убийств, да и смерть дедушки осталась в памяти только эпизодом, наверное, потому, что в тот момент было слишком много слез, рыданий.
Сохранилась очень хорошего качества немецкая фотокарточка, вернее, часть ее – вторую, кто-то отрезал, может она кого-то уличала в чем-то нехорошем?
На фото, сделанном на бумаге фирмы Кодак, он изображен стоящим на лужайке напротив своего дома вместе с лучшим другом Толиком Тришкиным. Позади виден сарай, в котором содержались те самые немецкие битюги, а перед сараем – такая же, с громадными колесами фура, под которой он едва не погиб. На нем кургузый засаленый пиджачок, застегнутый на три больших пуговицы, от чьего-то, отслужившего свой срок, пиджака или пальто, надетая набекрень кепка, явно большего, чем нужно, размера – от одного из его дядьев; обрезанные по колено, с висящими по обрезам нитками, штанишки, и растоптанные, без шнурков, ботинки. Пиджачок, кстати, тот самый, в карманы которого он прятал ворованный карбид. Друг одет также: – несмотря на лето – пальто, из которого он вырос, штаны с помочами, ни чулок, ни ботинок нет.
Других ясных, цветных картинок с войны в памяти не осталось. По послевоенным рассказам, в основном теток, он выглядел шустрым, активным пацаненком, бойко приветствовашим немцев фашистским приветствием, за что, наверное, получал от них конфетки, вкуса и сладости которых он не помнит.
Угоняемые просидели в лесочке до вечера. Не обнаружив немцев – поджигателей, которые уехали какой-то другой дорогой, на семейном совете решили вернуться назад. Дом бабушки, единственный в деревне, остался цел. По преданию один из этих немцев, который хорошо знал бабушку, сказал ей: «Матка, твой дом я не сожгу!» Может быть, что именно этот немец и просил защиты перед казнью.
Родня ночь провела в доме бабушки, остальные – их было немного, некоторые прятались еще сутки, – разместились в немецких землянках.
Утром все жители собрались на лужайке напротив бабушкиного дома, на восточной стороне села – ждали наших, слух прошел, что в соседней деревне Приют уже побывали наши разведчики. Ждали не просто так – пошарив по брошенным немцами огородикам возле землянок, принесли дары – громадную сочную морковь, сладкую брюкву, огурцы, что-то еще – он всего не упомнил. Все это держалось в руках. Жителей было немного – десятка полтора. Наш герой крутился здесь же, нарвав десяток ранних сладких яблок – Карабовки, единственного сорта, от которого не было оскомы.
И вот на дороге, ведущей от Приюта, на пригорке, появился русский солдат. Наш герой первым бросился к нему, облик этого солдата запечатлелся на всю оставшуюся жизнь. Невысокий, пожилой, в пилотке, с тощей котомкой за плечами, с привязанным к ней закоптелым котелком с крышкой, с винтовкой наперевес. Обут солдат был в растоптанные ботинки с обмотками до колен. Выгоревшие до белизны штаны и гимнастерка, перетянутая ремнем, на ремне был пристегнут немецкий штык в ножнах, пристроены какие-то коробочки, наверное, для патронов.
Солдат повесил винтовку за плечо, протянул к пацану руки, поднял его и прижал к груди. Простое русское, сильно загорелое лицо с выцветшими бровями и усами, с необыкновенно синими глазами приблизилось, солдат колюче поцеловал мальчика в щеку.
– Дяденька, дяденька! – торопливо, с хлынувшими из глаз слезами от непонятной великой радости, заговорил мальчик, – А немцы ушли все! Возьми вот яблочки! Вкусные – страсть!
Солдат снова поцеловал его, надкусил яблоко: – А и правда сладкие! Где ж ты такие выращиваешь?
– Они сами растут, дяденька, в бабушкином саду! Возьми еще!
– Спасибо внучок! – солдат положил парочку яблок в бездонный карман штанов. – Спасибо!
Опустил мальчика на землю, снял пилотку, вытер ею выступившие из глаз слезы. Что он вспомнил? Кого?
Подбежавшие бабы бросились обнимать и целовать солдата, плакали, причитали, совали дары, но наш герой в этом не участвовал, он побежал докладывать увиденное бабушке.
Бабушку он нашел на кухне. Она сидела за грубым деревянным столом и плакала, не рыдая и не причитая, слезы просто текли по щекам, и она вытирала их грубыми, черными от работы, пальцами. Он бросился к ней, удивленный, что она вот сидит и плачет, а надо бежать к солдату и радоваться, что немцев победили.
– Бабушка, родненькая не плачь! Наши пришли! Солдат военный там, с ружьем! Пошли, бабушка! – он потянул ее к выходу.
Бабушка обняла его, прижала к худой груди, ласково погладила по голове грубыми и такими родными руками.
– Сиротинушка ты мой! Иди, гуляй! Что-то у меня ножки ослабли, посижу я лучше.
Не понимая бабушкиного состояния, внук побежал на улицу, а там его ждал, давно томился, закадычный друг Толик.
– Алька! (Так его звали все окружающие) Что ты дома сидишь! Там, возле речки, мы немцев бьем! – босой, с вечными цыпками на ногах, Толик был возбужден.
Побежали – под горочку, мимо того места, где немец остановил битюгов и отдал ему покореженный велосипед, по дороге к деревянному мосту. Там, в низинке, рядом с дорогой, немцы устроили аккуратное кладбище для своих убитых. Два ряда белых, одинаковых березовых крестов с надетыми сверху касками, с прибитыми табличками, на которых черным были написаны имена и звания погибших, безо всякого признака надгробий, ровно вкопаны в землю. Алька всегда удивлялся – как можно так ровно установить кресты? Сейчас ровность эта была порушена, касок уже не было – негодные, пробитые пулями или осколками, валялись, годные кому-то пригодились.
Рядом с крестами сидел и пускал длинные сопли Фриц – восьмимесячный брат Толика. Сидел молча, деловито засовывая в рот глину. Увидев брата, протянул к нему руки и что-то залепетал на непонятном языке.