Станционный смотритель
Предисловие.
Конечно же, это не я придумала. Конечно же, это будет повесть. Конечно же, в ней будет встреча и в ней будет любовь. И это, пожалуй, все, что связывает два вымысла двух авторов, один – великий, а другой – просто вымысел. Вы спросите, нельзя ли было найти другое название – в словах множество букв, в языке – множество слов, в мире – множество языков, неужели из этих множеств множеств множеств нельзя было составить новое сочетание, и я отвечу – именно потому что нельзя, и написано мной это предисловие, или апология слова и сюжета.
Начать надо, как всегда, с детства. В моих детских воспоминаниях нет большего восторга, чем преклонение перед железной дорогой. Стальные блестящие рельсы, темные, пропитанные креозотом шпалы, таинственные стрелки, подмигивающие семафоры, бородатые стрелочники и стрелочницы (почему-то все они были бородаты), весь этот мир представлялся мне мистическим и непостижимым, я представляла себе, что это я управляю движением поездов, распределением платформ, сортировкой, прибытием и отбытием (падежи должны быть именно такими), вечно и бесконечно вдыхаю самый дух железной дороги. Нет, для меня она не олицетворяла никакие странствия – мы просто жили в домике неподалеку от большого сортировочного узла, и мой нежно любимый покойный дедушка часто водил меня погулять на Станцию – именно с большой буквы, потому что единственный понимал мое благоговение перед рельсами. Нет, для меня в железной дороге главное было – стрелки, я буквально млела от преклонения перед стрелочницами, когда они ворочали вручную тяжелые в повороте механизмы. Пусть я буду неправа, но в моей памяти отложилось именно это натужное, не для хрупких женских рук и плеч движение перевода стрелок, приводящее к необратимому изменению маршрута огромного, протяженностью в наш поселок поезда. Сам поезд меня абсолютно не интересовал – это была просто машина, побольше, чем такси, в котором меня иногда возили к бабушке, и все, зато стрелки и особенно стрелочницы – это было чистое волшебство. Как такие маленькие смешливые тетки в ватниках и сапогах не боялись, стоя прямо на путях, ворочать судьбы мира в промежутках между беззлобным бабьим трепом и жалобами на непутевую семейную жизнь?
Есть у меня и еще одно воспоминание – я уверена, что мне позволили сделать это самой – под присмотром взрослых, разумеется, не без помощи все того же дедушки и стрелочниц-хохотушек, но все же самой – самой взять в руки управление жизнью сотен других людей, направить огромный, тяжелый, неповоротливый состав по новому пути, исполнить такую серьезную, ответственную работу, последствий которой я тогда все равно не понимала. Ну подумаешь, иной путь…
О том, что такое иной путь, иная жизнь, иное стечение обстоятельств, я задумалась лишь тогда, когда в моем существовании вновь возникла железная дорога, вернее, ее маленький участочек, переезд в одном из окраинных районов города, где я тогда жила. Дело было и в том, что я тогда любила одного человека, любила безумно, беспамятно, беспечно, бездумно, бесконечно, но главное – ответно. И он любил меня так же, как я, и в этом состояла наша общая трагедия, не позволившая намертво связать наши судьбы. Нас было слишком много друг для друга, нашей любви было слишком много для этого мира, и мы не смогли существовать в одном пространстве. Тот маленький переезд был на пути к любимому человеку, и я каждый день видела его из окна автобуса по дороге туда, и почти не видела – из-за слез и темноты – по дороге обратно. И однажды я подумала – может, мне стоит выйти из автобуса и постучаться в маленькую деревянную дверь, вдруг, там за ней, окажется другая реальность, не такая ужасная, как та, в которой я каждый день езжу на свидания? Однако я так этого и не сделала…
Теперь начнем.
Картина 1. Я
В городе душно. В городе летом уже почти что два месяца стоит удушающая, всепобеждающая сушь, выматывающая все силы днем и не дарующая сна ночью. Я – совершенное ничто, нуль без палочки – клерк в офисе средних лет от роду, в разводе с женой и в разлуке с ребенком, который мне не очень-то и нужен. Каждый день я езжу на работу одной и той же избитой в кровь дорогой мимо унылых новостроек, мимо натужно дымящих заводов на северо-западе города в офис, где и сам себя замечаю с трудом. Трудно сказать, есть ли смысл в моей работе – ведь я и сам его почти что не вижу. Когда-то давно, когда мама еще была жива и здорова и хотела для меня лучшей доли, я собирался стать художником – у тебя прекрасная рука, говорила мама и гладила меня жесткой сработанной ладонью по голове. Но потом пришли новые 90-ые годы, и мама заболела, а папа ушел к новой жене – это получилось не совсем одновременно, но причинно-следственная связь была налицо – едва в папиной жизни появилась новая женщина, как в мамином теле проступили контуры ужасного розового головоногого, чтобы не упоминать имя дьявола всуе, и все пошло наперекосяк. Мне в те годы было всего ничего, но я уже тогда понял, что больная женщина никому не нужна, однако мама была жива и сопротивлялась болезни, и я не мог себе позволить поступить в Суриковку – нам отчаянно были нужны деньги, мне – на маму, папе – на мою новорожденную на старости лет сестру, и мы оба впряглись в ярмо. Я не осуждаю папу – вполне возможно, будь я не его сыном, а его отцом, я поступил бы также, но получилось, что он ушел из огня да в полымя – ребенок родился ослабленным, больным до конца своих дней, и папа, сбежав от одной обязанности перед женщиной, по уши влип в другую, конца и края которой не было, я же взял на себя его обязанности, и вот уже без малого десять лет я привязан к стулу и столу в конторе.
На самом деле, все не совсем так. Мама прожила недолго, каких-нибудь пять лет, пролетевших для меня безо всякого следа – больницы, операции, уколы, лечение, постыдный для молодого мужчины уход за старой женщиной, все это выжгло в моей душе какую-то полосу нечувствительности – словно я попал в лесной пожар, в котором сгорели мечты, картины, любовь к родителям, все наши сбережения, все, что связывало меня с жизнью. Я работал механически, искал места, где больше платили, брался на все, что плохо лежало, ничего не стыдился и ни о чем не жалел. Поэтому, когда мне в больничном морге отдали вещи, когда-то принадлежавшие маме, я не почувствовал ничего, кроме облегчения. Каюсь, я, правда, ничего не почувствовал – ни боли, ни тоски, ни обиды за бессмысленно потраченные пять лет моих стараний.
Почему я тогда не бросил все это? Даже не знаю, возможно, все та же проклятая нечувствительность души – в тот вечер я впервые за пять лет взял кисть в руки, и ничто не выплеснулось из меня на холст – словно то, что жило внутри все эти годы, выцвело, обесценилось, усохло, умалилось до размера еле различимого просяного зернышка – крохотной черной точки-отметинки в углу подрамника. Я был пуст, мертв как художник, но все еще жив как человек и как боевая единица. Отсрочка, полученная мной на время болезни мамы, закончилась, и, скорее всего, меня бы забрали в армию, слава богу, не в Афганистан, но тогда хватало и других горячих точек, но тут случилось первое в моей жизни обстоятельство – моя коллега по работе забеременела. Имело ли это какое-либо отношение ко мне, спрашиваю я себя сейчас, и не нахожу однозначного ответа. Да, поскольку мы несколько раз встречались, нет, потому что ни мне, ни ей ребенок был не нужен. Даже она сама была мне не нужна – разве что только тогда, когда становилось невыносимо тоскливо и одиноко в квартире, где все напоминало об ушедшей матери и о предавшем меня отце. И, тем не менее, это была первая лазейка, калитка-ловушка – когда открываешь дверку, то не сразу замечаешь стопорный механизм – обратно она не пускает. С другой стороны, это и вправду похоже на стрелку – после перевода поезд никогда не сможет вернуться на прежний путь.