У нас в роду нет ни одного рыжего человека, все мы темноволосые и темноглазые, моя бывшая жена – блондинка, мой сын от рождения был русым ребенком, и даже моя сводная сестра – брюнетка. Откуда в моей мечте появилась рыжеволосая женщина и ее ребенок, я не понимаю, хотя догадываюсь, что на самом деле это всего-навсего мечта – мечта несвободного мужчины средних лет и среднего достатка о свободе – рыжеволосой, бесстыжей, зеленоглазой оторве. А может, я просто насмотрелся в детстве картин художников-прерафаэлитов, где загадочные, длиннотелые дивы трясли рыжими английскими гривами? Что бы это ни было, рыжеволосая женщина и ее младенец – всего лишь плоды недосыпа и нехватки женского внимания в моей сегодняшней неуклюжей жизни, думаю я, настраиваясь на офисный лад.
Правда в том, что у меня действительно нет женщин. После развода с женой я пару раз встречался с знакомыми девушками из офиса, но дальше обычного постельного беспорядка дело не пошло. После смерти мамы в женском теле для меня не осталось никаких тайн и загадок, а после рождения сына я и вовсе перестал видеть в женщинах таинственных и прекрасных существ. Любовь физическая сама по себе была приятна, но не требовала продолжения, а любовь духовная пока что так и не встретилась на моем пути, поэтому ничто не привязывало меня к тем подружкам, которые время от времени оставались у меня ночевать. Я был опытен и самодостаточен, как старый холостяк, я умел поразить девушку вкусным ужином или необыкновенной чистотой, мог доставить ей удовольствие или принести завтрак в постель, но все это были внешние вещи, которые не трогали мою душу. Происходящее казалось одинаково пресным, выношенным, банальным или просто навязчивым, и я делал все, чтобы второго или третьего раза больше не было. Разумеется, девушки пытались под разными благовидными и неблаговидными предлогами продолжить знакомство, но я слишком хорошо помнил последствия того, что случается с неосторожными и увлекающимися мужчинами, и строго блюл свое одинокое гнездо.
Честно говоря, мне было хорошо одному. Жену с ребенком я больше не видел, отец и сестра переехали жить в другой город – отец очень рассчитывал на экзотическую терапию дельфинами, мама лежала на кладбище под покосившимся памятником, а я жил от понедельника до пятницы, потому что за годы, проведенные у маминой постели, растерял друзей и приятелей, а новые как-то не наживались. Большинство моих коллег уже были женаты, остальные шлялись по кабакам, и те и другие были мне не интересны, хотя я бы вряд ли смог объяснить, по какой причине.
Так же, как я не мог объяснить себе, почему меня трогают в жизни только две вещи – домик на переезде и пустой холст с точкой в углу подрамника – единственное, что напоминало о мечте стать художником. Каждый день я пялился на эти две вещи и не мог связать их воедино до тех пор, пока однажды вечером вдруг впервые за последние десять лет не взял в руки кисть.
Картина стояла перед моими глазами, но не как живая или фотография с живой – это была настоящая картина. Я видел не жизнь – я видел то, как я ее однажды уже написал. Все было понятно – от рисунка до палитры и красок, от освещения до пастозного мазка, от размера до багета, все это как будто уже существовало в какой-то иной действительности. В той, где я становился художником, где мама и папа жили долго и счастливо, где у меня была здоровая сестра, красивая рыжеволосая жена и толстощекий младенец в перетяжечках.
В тот вечер я писал как сумасшедший, не получивший дозы успокоительного, как алкоголик, дорвавшийся до бутылки, как маньяк, выследивший долгожданную жертву. Я писал так, словно и не было этих десяти лет, словно время повернулось вспять, словно у меня не было ненавистной работы, словно на мне не налипло грязи и боли за эти годы, словно я прозрел и обрел язык после вечности слепоты и немоты.
Утром картина была готова, и я впервые посмотрел на нее при свете солнца. Конечно, я не мог не видеть, насколько это было наивное и неумелое творение рук, отвыкших от своего дела. Неправдоподобные, чистые цвета, неумелые мазки, плоская перспектива, отсутствие глубины и света, все это было налицо. Такую работу не взяли бы даже на набережной, где горе-художники сбывают свое и чужое барахло, но в то же время в ней было что-то, бесконечно дорогое и таинственное, может быть, ощущение летнего жаркого ветра в окне, может быть, запах чистого белья, может быть, сочный розовый цветок на подоконнике, может быть, молочный запах женщины и ребенка, не знаю, но было то, что мне в ней удалось в совершенстве, и я сам это знал. Без сил я повалился спать и проспал до вечера, и ни одна мысль о работе не потревожила меня в этом сне, в котором я был просто счастлив.
Однако реальность остается реальностью, и на следующее утро я снова ехал в автобусе, тщательно отмыв ногти от краски. Картина стояла в углу, накрытая тканью, мне было бы слишком страшно и стыдно показывать ее случайным гостьям – я ведь понятия не имел, откуда взялся этот нелепый сюжет, кто руководил мной при выборе красок и композиции, и что вообще заставило меня изобразить домик на переезде, в котором никто не живет?
На переезде, как и каждое утро, образовалась несусветная пробка, автобус полз медленно, я злился на дорогу, на людей в машинах, соседей в автобусе и на себя, с горечью предвкушал объяснение на работе за пропуск без предупреждения, и потому не сразу обратил внимание на одну деталь в донельзя знакомом пейзаже за окном. Когда каждый день видишь одну и ту же картину, глаз замыливается до такой степени, что изменись в ней что-то, и ты даже не сразу вспомнишь, а было ли это раньше. Домик мелькнул за окном, автобус клюнул носом вперед и остановился, как вкопанный. Пассажиры попадали друг на друга, как обычно, начался крик и легкая паника. И в этот момент я впервые услышал звук закрывающегося прямо перед самым автобусом шлагбаума на переезде. Никто, включая водителя, наверняка ежедневно мучившегося этим маршрутом, не ожидал того, что по ветке пустят поезд, однако это произошло, и вся пробка встала за нашей спиной, в нетерпении и в недоумении гудя клаксонами.
От нечего делать я выглянул в окно и обмер – картина на переезде действительно изменилась. Сначала я не поверил собственным глазам, но чутье прирожденного художника меня не обмануло. Это была правда, и это действительно случилось на самом деле. Всего одна, но бесспорно говорящая деталь, всего один, но абсолютно однозначный намек, всего одно, но совершенно четкое указание. В окне на ветру полоскалась легкая ситцевая занавеска – точно такая же, что была на даче у моей бабушки в детстве, легкая, с меленьким, невыразительным, выцветшим рисунком, точно такая же, какая была в домике моей мечты и точно такая же, какая теперь была выписана на картине дома у переезда.
Возможно, это была случайность, но все эти вещи слились для меня в одно общее впечатление – старомодный звук колокольчиков, предупреждающих о приближении поезда, скрип несмазанного шлагбаума, визг тормозов и сцепления, и над всем этим – чистый звук легкой ткани, колеблемой ветром, который становился тем слышнее и громче, чем дальше отходили на второй план все прочие звуки. Осталось окно домика на переезде, осталось трепетание занавески, где-то вдалеке послышался осторожный перестук колес приближающегося поезда, и постепенно все остальное затопила тишина. Я как завороженный смотрел на окно в домике, слушал движение невидимого поезда вдалеке и ждал. Ждал, но чего – я и сам не смог бы ответить на этот вопрос. В этот момент время для меня остановилось – казалось, вечность готова помедлить, пока я не пойму, ради чего занавеска на окне, ради чего поезд вдалеке, ради чего я сам здесь. Стоял автобус, стояли машины на переезде, стоял дом, и только занавеска рвалась на ветру туда, откуда доносился звук поезда.
И тогда я понял и подошел к двери, предусмотрительно открытой водителем, и сошел на деревянный помост вдоль рельсов. Вокруг было тихо, как на заброшенном полустанке в лесу, я шел, не оглядываясь к домику. Теперь с близкого расстояния, я вдруг разглядел цветок в горшке на подоконнике, и натянутую веревку, и качели у самой земли, и палисадник, и огородные грядки.