— Умолкни! — обрубил слугу Лёдник. — Каждому его час Богом определен, не спрячешься, как мышь под миской. Прибирай лучше в доме.
Прантиш сердито бросил на пол чужие сабли.
— Вот что, Бутрим, давай я скажу своим парням — поселятся здесь со мной. Будем стеречь, как бы чего не вышло! У нас банда — ого! Винцук Недолужный один четверых разбросает.
— А может, съехать в Полоцк? Или в Корабли? — подала голос Саломея. — В Полоцке отцовский дом еще не продали. И в Кораблях, гетманом подаренных, домик есть, где эконом живет. В конце концов, тебе же предлагали место в Пражском университете.
— Чтобы я прятался за спинами студентов? Или сбежал из Вильни, из академии, бросил кафедру? — Лёдник презрительно скривил губы. — Не дождутся. А вот вы, ваша мость пан Вырвич, завтра же переселяйтесь в конвент. А тебя, Залфейка, я, пожалуй, и правда отправлю в Полоцк. Посетишь и Корабли — как там твои республиканские реформы действуют у наших подданных в количестве целых двенадцати дымов.
Что на такие предложения ответили Саломея и Прантиш, можно было предвидеть.
Следующий день Прантиш потратил на то, чтобы укрепить профессорский дом на манер настоящего замка. К тому же, если подняться по деревянным лестницам на чердак, в каменной стене были небольшие амбразуры, обычно затыкавшиеся деревянными чурочками. Через амбразуры открывался отличный вид на весь двор. Студиозус подготовил на чердаке ружья, пули, и пистолеты зарядил, и железный штырь приволок, дополнительно запирать ворота. Пифагор очень серьезно выслушал наставления студиозуса насчет более сурового обхождения с ворами и весело лизнул молодого хозяина в нос.
— Держали бы тебя, как иные люди посполитые, на цепи, в голоде, да палкой воспитывали — более пользы было бы. — проворчал Прантиш.
Вечера делались все длиннее и темнее, свечей, к возмущению Хвельки, уходило все больше, и Лёдник все дольше задерживался в своей домашней лаборатории, — но не для того, чтобы разгадать загадку восковой куклы, а чтобы наготовить лекарств — и для академической аптеки, и для своих пациентов, и для Хвельковой печени. А еще — от болезни сердца и от аллергии. Прантиш знал, для кого доктор готовит специальные пузырьки с микстурами: для пани Агалинской и ее младшего сына. Профессор, как только мог часто, встречался с малышом, даже научил грамоте, точнее, заставил нацарапать на бумаге едва читаемое «Александр». И ту бумажку тайно носил при себе, в чем ни за что не признался бы, потому что высмеивал же сентиментальность у других.
И снова несчастье случилось, когда немного отпустила тревога. Какой-то батлейщик дернул за веревочки, и куклы подпрыгнули, засуетились в отчаянных танцах. Лёдника и Прантиша переняли по-наглому, просто перед профессорским домом. На этот раз шестеро, у них были безразличные физиономии наемников, которым не впервой убивать незнакомых людей, к коим у них ничего личного. Но дело есть дело, и они его исполняют хорошо.
Одинокий фонарь создавал совершенную сцену для кровавого действия. Правда, кровь почему-то не пролилась, хотя сабля Лёдника снова мелькала взбесившейся ветряной мельницей, а нападавшие не были трусливыми. Несколько царапин — для шляхтича это как паутина прилипла.
Вдруг все окончилось: наемники так же безразлично отступили, разошлись. Лёдник застыл с двумя саблями — своей и чужой, обманчиво спокойный, как черная змея, стремительного броска которой не уследить, Прантиш — спиной к спине профессора — держал обеими руками палаш и даже трясся от желания всех искрошить.
Живописность сцены была оценена: демонстративно хлопая в ладоши, к жертвам нападения подходил приятной внешности молодой пан в немецком наряде. Диамантовые пуговицы на модном сером камзоле и перстни на пальцах сияли даже в тусклом свете фонаря, а белые шелковые чулки свидетельствовали, что пан не тащился пешком по мокрым виленским улочкам, а приехал сюда в карете.
А насчет приятной внешности — так есть такие лица, которые тяжело описать, они будто предназначены, чтобы вызывать доверие. Таких людей первыми вспоминают, когда прикидывают, кого пригласить на ассамблею или кому поручить что-то деликатное. Внимательные серые глаза под тяжелыми веками могли мгновенно становиться наивно-восхищенными, высоко приподнятые брови выказывали то хитрость, то фанаберию, то радостное удивление. Лицо худое, лоб высокий, с уже наметившимися морщинами, узкие губы с притаенной в уголках рта всегдашней усмешкой. Пан церемонно поклонился:
— Искренне прошу прощения за этот маленький спектакль, но он был необходим по причинам, о которых мы с вами поговорим, надеюсь, в более приятной и безопасной обстановке. Позвольте представиться: генерал-фельдмаршал армии Ее Величества российской императрицы Екатерины Второй князь Николай Васильевич Репнин.
Доктор и студиозус опустили сабли. Племянник всемогущего российского канцлера Панина Николай Репнин был в Речи Посполитой личностью чрезвычайно известной и влиятельной. Несмотря на сравнительно молодой возраст — около тридцати лет — искушенный дипломат, политик и военачальник, личный друг Михала Богинского, Станислава Понятовского и многих иных. И коварный, хитрый враг — тоже для многих.
Пифагору российский гость не понравился.
Под злобный лай возбужденного пса его мость генерал-фельдмаршал Репнин потягивал из фарфоровой чашки душистый кофе — сами Лёдники модный напиток не пили, потому что занудный доктор утверждал, будто кофе вреден для сердца, но для любителей держали. Что это за шляхетский дом, где нет ни кофе, ни табака? Табакерка, кстати, тоже присутствовала: золотая, круглой формы, усыпанная изумрудами, с вензелем новой российской императрицы: гость демонстративно вынул ее из кармана. Такими драгоценными безделушками Екатерина одаривала особо приближенных. Репнин окинул острым взглядом Саломею Лёдник, которая принесла конфетницу с марципанами:
— Слухи не врут. Ах, как жаль, что вам не пятнадцать лет, моя пани!
Саломея недоумевающе вскинула брови, и гость объяснил:
— Тогда я бы обязательно устроил ваше похищение, научил светскому обхождению и продал вас за бешеные деньги какому-нибудь королю, вы стали бы фавориткой и помогли мне в моих небольших интригах.
Пан Николай умудрялся говорить с такой веселой, добрейшей легкостью, что невозможно было ни возмущаться, ни обижаться, — хотя сказанное не было шуткой. Саломея улыбнулась:
— Значит, мне нужно благодарить Бога, что я достаточно стара.
По лицу Лёдника, такому достойно-каменному, пробежала незаметная для посторонних опасная тень. Репнин, хотя и никакой не красавец со своим худым вытянутым лицом, был удачным охотником на амурном фронте, о его романе с пани Изабеллой Чарторыйской, в девичестве Флемминг, много болтали, так что профессор с удовольствием обошелся бы без его комплиментов в адрес жены.
— Может быть, мы все-таки перейдем к делу, Ваша светлость?
Репнин непринужденно отхлебнул кофе, отставив мизинец с длинным
полированным ногтем, и мечтательно уставился на нарисованного Аристотеля, будто в позолоченной раме красовался не мрачный старый философ, а полуобнаженная Диана.
— Ах, эти дела. И серьезный подход к ним. Юмор — вот что спасает человечество от взаимного уничтожения, ибо невозможно убить того, кто тебя рассмешил. А вы такой серьезный, пан профессор. Я долго собирал о вас сведения.
— Зачем, ваша мость? — вежливо поинтересовался Лёдник, которому не впервой было поддерживать светский разговор, напоминающий путь корабля между смертельно опасными рифами.
— Вы мне нужны, — весело пояснил Репнин. — Вы православный, причем не боитесь исповедовать свою веру. Не связаны по сути вассальной клятвой ни с каким магнатом. Владеете достаточными знаниями и проницательностью, чтобы выполнять деликатные поручения. Мне оставалось проверить, можете ли вы защитить себя, — извините, но в рассказах о вашем фехтовальном мастерстве можно было заподозрить большую долю сказочности. Что ж, то, что я увидел, впечатляет — вы на пару со своим учеником представляете собою достаточно грозную силу. При том, что она не бросается в глаза, что при. деликатных поручениях является важным качеством.