– Сперва оглядеться, – произнес Гаврилов. Затем более уверенно: – Где-то тут вокруг остались японцы. Глупо попасть им на мушку. Это во-первых. Во-вторых, надо связаться с нашими: кто-то же остался в живых. Собраться вместе. Значит, так. Коровин, бери Сонникова: прочешите местность метров на двести к вершине. Встретитесь с японцами, действуйте по обстоятельствам. Но особенно не церемоньтесь: говорят, в плен они сдаются неохотно. Налегайте на гранаты. Поднимитесь на гребень, посмотрите, что на той стороне, то есть где наши, где противник. Встретите наших с подбитых танков, посылайте сюда. А мы с Гудининым попробуем натянуть гусеницу.
Глава 19
Комкор Жуков наблюдал за атакой бронебригад на позиции японцев с вершины горы Хамар-Даба. Здесь был его командный пункт, глубоко зарытый в землю, здесь имелась прямая связь не только со всеми подразделениями, в том числе и с резервами, но и с Москвой, отсюда открывалась панорама значительной части своих и японских позиций. Хотя Жуков знал, что бронебригады, не имея ни артиллерийской поддержки, ни других родов войск, за исключением разве что авиации, понесут большие потери, но за этим определением «большие потери» не стояло ничего определенного. Потери могли исчисляться десятками танков и бронемашин, и это тоже было много, в худшем случае этих десятков могло оказаться значительно больше. В любом случае, игра, что называется, стоила, свеч. Да и не бывает война без потерь. Уж кто-кто, а Жуков через это прошел как в Первую мировую, так и в гражданскую. Но в том далеком прошлом, уже под конец всех баталий, ему довелось командовать – самое большее – эскадроном, то есть не более двухсот человек. И было это на Тамбовщине при подавлении восстания крестьян под руководством Антонова. И командовал Жуков не с какого-то командного пункта, а с шашкой в руке, впереди своего эскадрона. Там смерть витала над головами всех – и над его тоже, и голову свою жалеть и прятать не приходилось. Прячущие и жалеющие командирами не становились, они вообще долго не жили в обстановке взаимного истребления, когда жизнь любого стоила дешевле патронов и лошадей. Война списывала со своих счетов всё: и победы, и поражения, и чью-то глупость, и чью-то трусость, и чью-то бесшабашность.
За полчаса до атаки бронебригад позиции японцев проутюжила наша авиация. Самолеты шли на высоте примерно в тысячу метров, ссыпая из своих бомболюков бомбы, как сеятель сыплет из лукошка семена, шли, засевая песчаные барханы и холмы смертью, в сплошной завесе разрывов зенитных снарядов, и многие не дошли или были сбиты за рекой над японскими позициями. Как, впрочем, и японские бомбардировщики, пытавшиеся атаковать бронебригады на подходе. А потом небо очистилось и танки пошли в атаку. Они шли густо, стреляя на ходу, но зарытых в землю противотанковых пушек, уцелевших во время бомбежек, оказалось значительно больше, чем можно было предположить. Особенно на горе Баин-Цаган. И танки начали гореть. И чем ближе они подходили к позициям артиллерии, тем больше их останавливалось, взрывалось и загоралось. И у Жукова возникло ощущение, что они так и не дойдут до японских позиций, сгорят все до единого. Или у танкистов не выдержат нервы, и они повернут свои машины назад. И это будет не просто неудачная атака бронебригад, не предусмотренная никакими правилами, это будет его, Жукова, поражение.
Но никто назад не повернул. И до позиций кое-что дошло, но вряд ли больше половины. И не только до позиций, но и до переправ, по которым уже началось бегство тыловых японских частей. Затем переправы были взорваны, и те, кто побежал к ним с передовых позиций, были расстреляны или раздавлены на берегу, или утонули в реке. Пленных было совсем немного.
И когда все кончилось, Жуков вздохнул с облегчением: да, он рисковал; да, он поставил на карту все, в том числе и свою жизнь. Да, рассчитать итоги такой атаки было невозможно. Но этот свой первый бой он все-таки выиграл. А те, кто не верил в возможность выигрыша, теперь утрутся с досады. Следовательно, он выиграет и всю кампанию. Он верил в это и раньше, еще когда только летел сюда, не зная, что его ожидает. Тем больше у него оснований верить в конечную победу сегодня. Главное – не идти на поводу у противника, опережать его хотя бы на два-три шага, переиграть, перехитрить, заставить его думать и действовать в том направлении, которое выгодно для тебя – и тогда победа будет обеспечена.
Глава 20
Я!
Теперь это местоимение иногда будет встречаться на страницах книги, которую ты, мой терпеливый читатель, дочитал до этой главы. Я и есть ее автор, Мануйлов Виктор Васильевич.
Я попытаюсь рассказать тебе о своем детстве и юности: ведь лучше меня это никто не сделает. Тем более что это детство и юность отчасти приходятся на годы, которые я пытаюсь отразить в своем романе, и они мало чем отличаются от детства и юности большинства моих сверстников. Обычная вещь: рядом с отцами, матерями, их отцами и матерями и так далее, подрастают их дети, внуки и правнуки, перенимая у старших поколений все то, что эти поколения впитали в себя за прожитые годы… и как менялись их представления об окружающем мире, что нового появилось и что осталось от прежнего.
И если ты, дорогой мой читатель, осилил предыдущие шесть книг, то я очень надеюсь, что ты осилишь и остальные. А я со своей стороны буду очень стараться, чтобы интерес к роману у тебя не пропадал до самой последней страницы.
Впрочем, все эти рассуждения направлены в будущее, до которого еще надо дожить. А пока мы вступили лишь в 1939 год.
Так вот…
Я помню себя примерно с эти лет. И даже не столько самого себя, сколько часть того мира, что меня окружал, то есть отдельные сценки из той ленинградской жизни, в которой я располагался в самой, естественно, ее середине. Что случилось месяцем раньше, а что позже, сегодня, по прошествии многих лет, я с полной уверенностью сказать не могу, тем более – связать некоторые сценки между собой. Эти сценки возникают в моей памяти, похожие на освещенные узким лучом фонарика отдельные предметы полузабытого интерьера. А вокруг этих предметов чернота. Луч фонарика скользит в этой черноте, замирает на полузабытом предмете, который трудно связать с тем, что он осветил до этого. Но поскольку я пишу роман, то разрозненные предметы под моим пером соединяются, образуя некую вполне законченную картину, картины выстраиваются в определенной последовательности, возникает связь с известными событиями, в том числе и мирового значения. Сам же я, естественно, в мировых значениях в ту пору ничего смыслить не мог, но точно знаю теперь, когда пишу эти строки, что они так или иначе оказывали решительное влияние на мою судьбу. Как и на судьбы миллионов и миллионов людей, живущих не только в Ленинграде.
Жили мы в ту пору в тихом переулке, куда не долетали никакие звуки большого города. Дом наш был двухэтажным, дощатым, с двускатной железной крышей и постоянно дымящими трубами. Сам дом выкрашен охрой, наличники на окнах и двери единственного подъезда с крыльцом о две ступеньки – суриком. Крыльцо помещалось в самом углу дома, а сбоку от него висела длинная водосточная труба, и если по ней хорошенько постучать палкой, она начинала дребезжать и гудеть еще какое-то время, будто в ней кто-то сидит и ворчит, потревоженный стуком.
Мы жили на втором этаже, куда вела скрипучая деревянная лестница с деревянными же перилами. Перед дверью коммунальной квартиры лежал коврик, о который надо вытирать ноги. На двери висели плоские почтовые ящики из тонкой жести, они тоже недовольно дребезжали, если их потревожить. Лестничную площадку освещало тусклое окошко, а когда открывалась дверь, возникал длинный полумрак узкого коридора, в самом конце которого располагалась комната, в которой жили я, моя сестренка, мама и папа. По коридору нужно было ходить тихо, не кричать и не топать ногами, потому что соседи могут рассердиться.
Переулок, в котором стоял наш дом, назывался Лесным, вдоль него росли высокие, толстые сосны, а за домом стоял сарай, очень похожий на дом, но не выше первого этажа и только с одним маленьким окошком, зато с такой же железной крышей. В сарае держали дрова и всякий хлам. Еще там были две крохотные комнатки, очень таинственные и темные. Входить в эти комнатки со свету страшно, зато когда войдешь, то через открытую дверь видно всех, а тебя не видит никто.