– Что у вас за община такая строгая?
– Филаретовская община, – вздохнула Ефимия. – Погодите, барин, я парнишку отнесу к старухе. Возьмите котелок, ужинайте. Хлеб там лежит. Я скоро вернусь. Не выходите на берег! Упаси Бог.
Лопарев поглядел Ефимии вслед, горько усмехнулся. Вот так вольная волюшка. Что же это за община, если сами себя на каторгу гонят?..
VIII
Смеркалось. Покатое небо за Ишимом играло зарницей. Полыхнет пламенем и тут же потухнет. Такую же зарницу Лопарев видел в Кронштадте, когда вышел в мичманы гвардейского экипажа, и радовался. Чему? Мичманской солености? И вот другая зарница, сибирская, а Лопареву тошно.
Беглый каторжник!..
Велика Русь, а деться некуда. По трактовым дороженькам гремят оковы, а чуть в сторону – темень людская, хоть глаз выколи.
Муторно!..
Ефимии все еще нет. Может, не явится? Лопарев так и не успел разглядеть, какая она. Видел черные молодые глаза, настороженные и цепкие. Чем-то она похожа на его невесту, Ядвигу Менцовскую, только в ином наряде.
Лопарев успел поужинать, но не полез под телегу. Духота. Ночью, должно, разыграется гроза.
Послышались шаги. Мягкие, шуршащие.
– Не спите, барин? – Голос тихий, как шелест листьев на старой березе. – Ужинали?
– Спасибо, Ефимия. Ужинал.
– Тсс! По имени не зови. Если кто услышит – беда мне.
– Как же звать?
– Никак. Нельзя мне вступать в разговор с вами, а… вот пришла. Ну мой грех, мне и ответ держать. – И, помолчав, сообщила: – Да ночь-то сегодня такая – все на судное моленье ушли.
– Судное моленье?
– Тсс! Говорите тише, барин. – Ефимия оглянулась, приглядываясь к лесу: совсем близко фыркнула лошадь. – А мне-то померещилось, будто кто крадется. – И, взглянув на Лопарева, опустилась на землю. – Видите, не боюсь, барин. Только если кому скажете, что я говорила с вами, тогда опустят меня в яму.
– В яму?!
– И огнем сожгут, яко еретичку нечестивую.
В сумерках лицо Ефимии казалось белым, особенно зубы, сверкающие, как серебряные подковки. Голос у нее был тихий, но задушевный и тягучий, как смолка на пихтах в июле. Ее что-то беспокоило, она хотела что-то сказать и боялась, как бы кто не подслушал. Ее волнение передалось Лопареву.
– Что у вас за община такая страшная? – вполголоса спросил он.
– Ой, страшная, барин! Страшная!
– Не зови меня барином. Какой я барин – колодник.
– Про колодника батюшка Филарет наказал, чтоб я и во сне не обмолвилась.
И, вздрогнув, спросила:
– А какое ваше званье?
– Из дворян. Но лишен судом всех сословных званий и состояния.
– Правда, что сам Филарет из ваших крепостных? Беглый будто?
– Этого я не знаю.
– Он говорил, что из Боровиковой деревни, а деревня ваша. И что ваш дед насмерть прибил отца Филаретова. Правда ли?
– Не слышал. Я мало жил в имении родителей. С детства в Петербурге.
– А в Москве бывали?
– Бывал.
– Ой! А Преображенский монастырь видели?
Нет, Лопарев ничего не знает про такой монастырь.
– А я в том монастыре родилась, – тихо промолвила Ефимия, потупя голову. – Из монастыря того на встречу Наполеона ходила.
– Наполеона?
– Тсс! Потом скажу. Ой, кабы не крепость Филаретова, поговорили бы мы, побеседовали! Сколь годков не встречалась с человеком с воли!
– Да что же это за крепость, если даже говорить запрещено! Какая же это вера?
– Крепость наша Филаретовская. Как Филипповская. Едный толк был.
И вдруг предупредила:
– Глядите, барин, не назовите «осударя Петра Федоровича» Пугачевым. Батюшка Филарет разгневается!
– Да разве он был государем, Пугачев?
– Был, нет ли, про то не ведаю. Под именем «осударя Петра Федоровича» шел на Москву, чтоб взять престол.
Лопарев слышал в Петербурге, что до казни сам Пугачев заточен был в Кексгольмскую крепость, в отдельную башню, вместе с женою, двумя дочерьми, сыном и еще одной женщиной, которую он именовал «императрицей Екатериной Алексеевной»… В той же «пугачевской» башне, много лет спустя, заточены были трое из декабристов, которых знал Лопарев: Горбачевский, Барятинский и Спиридонов.
Пугачева казнили в Москве в 1775 году, а в 1834 году умерла в крепости его сестра, последняя из Пугачевых, про которую потом говорил Пушкину царь Николай Первый…
Из Кексгольмской крепости было только две дороги: либо на виселицу или лобное место, либо на каторгу…
Декабристам вышла каторга.
IX
Лопарев спросил, что же такое «Филаретовский толк».
– Тсс! – Послушать надо. – Ефимия поднялась и обошла вокруг становища, вернулась.
– Толк-то? Самый лютый, – начала она. – Выговский Церковный собор порешил, чтоб совершать моления во здравие царя Николая и подать платить, вот и ушел с того собора батюшка Филарет, духовник того собора, а с ним Филипп-строжайший. Филипповцы сожгли себя в избах, на кострах, а Филарет надумал увести общину в Сибирь, в потайное место, чтобы царские слуги рукой не достали.
Ефимия вздохнула:
– Батюшка Филарет – наш старец, духовник. Как он скажет, так и будет. Он всю власть вершит. Казнит и милует. Вся община под его рукой ходит. И стар и млад.
Ефимия рассказала про обычаи в общине. Без слова старца никто не смеет заговорить с посторонними: никто не смеет назвать старца по имени. Нельзя отлучаться из общины – великий грех. Женщина не смеет подать голос, если мужчина стоит рядом. Нельзя открыть голову, даже в постель ложатся в платках. На духовника женщина не смеет поднять глаз – грех будет. Каждый имеет свою посуду: кружку, ложку, вилку, хлебальную чашку, котелок, черпак, винную посуду и к чужой не смеет прикасаться – тяжкий грех, осквернение. Женщине нельзя садиться за стол с мужчиною. Молитву начинает мужчина. Молитва и крест – на каждом шагу. «Без Бога ни до порога». Если кто увидит, что мужчина целуется с женщиной, немедленно совершается молебствие очищения плоти и духа от нечистой силы, виновников подвергают наказанию. Белица выходит замуж только по указанию старца, духовника.
– На Волге, слышь, приключилась беда, – продолжала Ефимия. – Белица из нашей общины хотела убежать замуж за тамошнего парня из Даниловского толка. Поймали ее и на суд привели. Белица не отреклась. Тогда ее сожгли на костре.
– Это же, это же… преступление! – возмутился Лопарев.
– Тсс, барин! Сама ведаю, да молчу. Куда денешься? Кабы вы знали, как я попала в Филаретовский толк…
– Уйти можно!
– Ой, барин. Куда от петли уйдешь, коль она на шее? Я-то из Федосеевского толка. Московского…
По словам Ефимии, Федосеевский толк возник в 1771 году в Москве во время повальной чумы.
Основатели толка – Федосей Васильев и купец Ковылин – выпросили у правительства землю возле Преображенской заставы и устроили там карантин. Всех, кто бежал из Москвы, задерживали, поясняя беженцам, что чума послана в Москву в наказание за никонианство. Чаны с водою, специально приготовленные, служили для крещения в новую веру. В Москве в ту пору опустело много домов. Федосеевцы подбирали мертвых, а заодно свозили к себе все ценности из опустевших домов: старинные иконы рублевского письма, бархат, парчу, персидские шелка, деньги. Вскоре касса Федосея оказалась настолько богатой, что денег хватило поставить несколько каменных домов со всеми хозяйственными пристройками. При каждом корпусе была сооружена моленная часовня. Городок обнесли высокой стеной и назвали Федосеевским монастырем. Все живущие в монастыре получали особую одежду: мужчины – кафтаны, отороченные черными шкурками, с тремя складками на лифе, застегивающимися на восемь пуговиц, и сапоги на высоких каблуках, женщины – черные плисовые повязки, черные платки и синие сарафаны с золотыми прошвами.
Когда Наполеон подошел к Москве, федосеевцы успели все ценное имущество вывезти во Владимирскую губернию; туда же отправили жителей Преображенского монастыря. Остались только белицы и часть мужчин. Когда Наполеон задержался на Поклонной горе, ожидая представителей первопрестольной град-столицы, к нему явилась депутация федосеевцев.