– Тринадцатый номер. В тринадцатую камеру. – Слова генерала означали, что с этой минуты узник утратил имя и звание и стал тринадцатым номером.
Никто, ни единая душа не могла проведать о человеке, упрятанном в Секретный Дом. Тот, кто попадал сюда, как бы живьем уходил в могилу…
На столике – кружка, Евангелие и несколько листов бумаги из канцелярии генерал-адъютанта Чернышева.
Каждое утро в четверг, когда вместе с пищей Лопареву подавали три листика бумаги с типографским заголовком, он метался по камере, повторял одно и то же: «Не было сообщников, не было сообщников!» – и писал рапорт в канцелярию Чернышева.
Надзиратели в Секретном Доме не отзывались на вопросы, и Лопарев уверился, что все они были глухонемые. Позднее он узнал, что из Секретного Дома за все существование не сбежал ни один узник!
Время тянулось мучительно однообразно. В соседней камере беспрестанно орал сумасшедший. Лопарев потерял счет дням и одичал до того, что и разговаривать разучился…
Тринадцатого июля 1826 года его вывели из камеры, молча кинули парадный мундир, и он оделся.
Над Петербургом зачиналась заря. Лопарев не знал, какое было число и какой месяц. Жандарм принял его от надзирателя Секретного Дома и провел в крепость, а потом на гласис, где находились участники неудавшегося восстания 14 декабря, размещенные по категориям.
– Лопарев! Ты ли это, Александр?!
Лопарев узнал братьев Беляевых – мичманов гвардейского экипажа, хотел кинуться к ним, но жандарм схватил за руку.
Александр Муравьев, корнет кавалергардского полка, помахал ему: прощай, мол, брат!
Никита Муравьев, капитан гвардейского Генерального штаба, составитель конституции, в доме которого на Фонтанке часто бывал Лопарев, стоял в окружении жандармов, безучастный ко всему.
Друзья-товарищи… Но ни поговорить, ни пожать друг другу руки!
Перед глазами маячила виселица с пятью веревками на одной перекладине…
Предутренняя зорька румянила небо. Дымились костры, Лопарев не понимал, к чему это.
Чуть в стороне, поближе к плац-кронверку крепости, в плотном кольце жандармов, стояли пятеро: Пестель, Муравьев-Апостол, Бестужев, Каховский и поэт Рылеев. Неужели?
Страшась своей мысли, Лопарев поглядел на перекладину с пятью веревками. Не может быть!..
Генерал-адъютант Чернышев, гарцуя на коне, подал знак, и началась церемония разжалования и чтение приговоров.
Лопарев увидел, как заслуженный герой Отечественной войны, тридцативосьмилетний генерал-майор Сергей Волконский снял с себя сюртук, увешанный боевыми регалиями, и кинул в костер – не хотел, чтобы жандармы сорвали его. Лопарев намеревался сделать то же, что и Волконский, но не успел: жандарм вцепился в воротник, стащил с плеч мундир, швырнул в огонь.
Весь гласис заволокло чадом сжигаемого сукна.
Затем над головами осужденных стали ломать шпаги.
Чадно и тяжко, тяжко!..
«По высочайшему повелению…»
Зачинался рассвет, но Лопареву казалось, будто над гласисом крепости, над плац-кронверком, где мрачно вырисовывалась виселица, над всем Петербургом с прохладной Невою опускалась долгая ночь, которой никому из них не пережить…
Вечная ночь…
Солдаты били в барабаны. Розовело небо. На золотом шпиле собора вспыхнули золотые лучи…
Не узнавали друг друга в арестантских одеждах.
Желтели на спинах бубновые тузы…
Пятерых построили под перекладиной. Над каждым спускалась пеньковая петля. Тех самых, пятерых…
Лопареву хотелось крикнуть, но он не мог вызвать из окаменевшей груди ни малейшего звука.
Когда трое сорвались – Муравьев-Апостол, Рылеев, Каховский, – среди осужденных на каторгу послышались стоны.
Кто-то крикнул:
– Дважды не вешают!
И звонкий голос Рылеева:
– Я счастлив, что дважды за Отечество умираю!
Генерал-адъютант Чернышев гарцевал на коне…
Лопарев не помнил, как отводил его жандарм в Секретный Дом.
Двери тринадцатой камеры захлопнулись, как крышка гроба…
И опять потянулись дни и ночи… Теперь узнику не подавали в окошечко бумагу с гербом и заголовком и голоса призраков не поднимали с постели.
Позднее, когда погнали этапом в Сибирь на каторгу, Лопарев подсчитал, что провел в Секретном Доме после объявления приговора девятьсот девяносто один день!..
Тяжкая, тяжкая ночь легла над Россией. Неужели на веки вечные?
VII
Лопарев выполз из-под телеги. Вечерело. Солнце закатилось, но было еще светло.
Возле старой изогнувшейся березы, у тлеющего костра, сидела на пне Ефимия, невестка старца, в длинной льняной юбке, закрывающей ноги, в бордовой кофте, с рукавами до запястья, в неизменном черном платке, повязанном до бровей. На коленях у нее лежала раскрытая Библия. У костра возился мальчонка лет пяти, белоголовый, щекастый, в холщовой рубахе до пят. На тагане висел прокоптелый котелок. В трех шагах от костра темнело еще одно пепелище, с печуркой, чугунами и глиняными кринками. Поодаль – еще одна телега с поднятыми оглоблями, со сбруей.
Ефимия до того углубилась в чтение Библии, что не слышала, как выполз из своего убежища Лопарев.
Мальчонка вытаращил глаза на незнакомого дядю и заревел, ухватившись за подол матери.
– Барин! – ахнула Ефимия, закрыв Библию и схватив сына на руки.
Лопарев удивился:
– Чего так испугались? Я не зверь.
– Нельзя вам выходить, барин, – промолвила Ефимия, поднимаясь и пятясь к толстой березе. – Батюшка Филарет наказал, чтоб вы таились под телегой.
– Батюшка Филарет? – Лопарев не знал такого.
– Старец общины.
– Тот старик, с которым я разговаривал?
– Если что надо, барин, подайте голос. Я буду всегда тут, поблизости. Вода вон в берестяной посуде возле телеги. Прокипяченная и остуженная. Ужин сготовила вам, только… спрячьтесь под телегу.
– От кого мне прятаться? Здесь же нет жандармов или казаков?
– Упаси Бог!
– Чего же мне прятаться?
– Так повелел батюшка Филарет. Чтоб никто из общины не смел зрить вас, разговор вести.
– Почему?
– Верование ваше чуждо. Анчихристово.
– Да ведь вся Русь православная!
– Не вся, не вся! – поспешно открестилась Ефимия, прижимая сына лицом к груди. – Есть на святой Руси праведники. Есть! Хоть малым числом, да блюдут святость старой веры.
– Старой веры?
– Аль вы не слыхивали, как нечестивый патриарх Никон совратил Церковь с пути истинного? Как он Святое Писание извратил да опоганил? Как на Вселенском соборе попрал ногами праведников и самого Аввакума-великомученика да возвел в чин и благолепие еретиков поганых да мздоимцев жадных?
Нет, Лопарев ничего подобного не слыхал.
– От него великий грех вышел, от того Никона. Проклят он на веки вечные.
Ефимия тревожно оглянулась. Кругом – ни души. Тихо лопотала старая береза. Поблизости мычала корова – призывно и долго. Где-то в березняке фыркали лошади. Рядом синела тиховодная река.
Лопарев спросил, что за река.
– Ишимом прозывается, – ответила Ефимия.
– И рыбу можно ловить?
– Ловят мужики. Да нету такой рыбы, как в нашем Студеном море. Мы оттуда вышли, с Поморья.
– Это же очень далеко!
– Для сохранения старой веры нету близкой дороги. И в Поморье дошли анчихристовы слуги со своим крестом да с ружьями. Вот и убежали мы общиною в Сибирь.
Лопарев хотел взглянуть на Ишим.
– Нельзя, барин! Нельзя! – перепугалась Ефимия. – Старец разгневается и прогонит. Не гневайте старца! Набирайтесь тела, силы, а потом сами обдумаете, куда уходить. Да и нехристи могут увидеть с того берега.
– Нехристи?
– Дикие киргизы или татары сибирские, не ведаю, – ответила Ефимия. – Они могут и стрелу пустить.
Лопарев спросил, где же люди, старец.
– Вся община на всенощном моленье, – сообщила Ефимия. – Малые дети спят. Старухи доглядывают за ними. А так все на моленье за лесом. Там у нас часовня поставлена. Люди захоронены, которые померли за зиму и весну. Спрячьтесь, барин! Нельзя так стоять-то. Худо будет. И мне и вам…