Конечно, летом мне еще удалось порезвиться – это было последнее беззаботное время в моей жизни. Тогда были модными открытые площадки, где крутили вальсы и фокстроты, и я бегала туда чуть ли не каждый день. У меня даже появились два ухажера. Один, хотя и был приятным молодым человеком, но ничем меня не зацепил. Он усердно приглашал меня, то в клубы, то в кино, даже представлял своим родителям, но мой интерес к нему вскоре угас. А второй, Саша, сразу завоевал мое сердце.
Мы с ним помногу гуляли и беседовали на самые разные темы. Он тогда уже доучивался в институте лесного хозяйства. И скоро я стала встречаться с ним на правах невесты. После танцев мы подолгу стояли в тени аллеи, благоухающей липой и сиренью, и безудержно целовались. Начинался новый этап моей жизни – юность, от осознания чего у меня кружилась голова в предвкушении предстоящих свершений, планов и чего-то прекрасно неведомого.
Могут ли уроки анатомии пригодиться на войне
Первый урок анатомии в институтской анатомички мне запомнился на всю жизнь: я отводила глаза от расчлененного трупа, и меня неудержимо мутило. Я попыталась заткнуть нос, чтобы заглушить приступы тошноты от запаха формалина и еще чего-то примешанного, что именовалось смертью.
Профессор заметил мои поползновения и строго заметил: «Хотите быть медиком, отставьте платочек в сторону. В противном случае Вам лучше сменить будущую профессию». Это был вызов. И я его приняла. После его слов всю мою тошноту сняло, как рукой, и на следующий раз, когда мы уже шестой час находились в анатомичке, я преспокойно перекусила прямо под боком у трупа.
Хорошо сдать анатомию стало для нас делом чести. Естественно, на медицинском было множество других непростых предметов, но анатомия для нас являлась лакмусовой бумажкой: сгодишься или не сгодишься для дальнейшей учебы. В общем, наша группа не подкачала.
А дальше началась война. Аккурат в день, когда мы с этой анатомией наконец-то расправились и, довольные, шли по аллеям, строя планы на ближайшее будущее. День был такой яркий и радостный, мы шли такие воодушевленные, вздохнувшие с облегчением после года напряженной учебы, что известие с запада, которое добралось до нас только к обеду, контрастировало с реальностью настолько, что нами не воспринималось.
Утром объявили, что будет какое-то сообщение, но само сообщение озвучили значительно позже. Мы стояли на улице, будто получив обухом по голове. «Что? Война?» – и хотя слухи о подобном исходе ходили уже не первый год, но поверить в этот было неимоверно трудно, ведь надежда, что все обойдется, теплилась в каждой семье, а Сталин культивировал ее с особым рвением. « Как же так допустили? Ведь Молотов и Риббентроп…»
Я бросилась домой, в такие моменты надо держаться всей семьей. Домашние тоже находились в ступоре, а из динамиков все неслось: «Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами!» Получается, когда мы узнали о войне, Брест уже вовсю бомбили. Весь день мы пробродили растерянные, двигаясь, как сомнамбулы, и на автомате выполняли какие-то домашние дела.
Пока мест было непонятно, как действовать дальше, я, ведомая духом патриотизма, отправилась на следующий день в военкомат. Там, не сговариваясь, уже собралась вся наша группа девчонок с медфакультета педиатрии. Вообще народу было не протолкнуться, но наконец-то очередь дошла и до нас.
«Чем вы можете пригодиться фронту?», – с испытующим взглядом обратился к нам офицер, который был чуть старше нас. Возникла пауза. «Мы анатомию знаем!», – вдруг выпалила активистка Настена, и офицер, не удержавшись, прыснул в кулак. «Ну, анатомия ваша, положим, не пригодится. По этой части к трупам, а вам предстоит иметь дело с живыми людьми. С ранеными обращаться умеете?», – он опять пробуравил нас серьезным взглядом. Мы потупились.
«Вот что, девоньки, хотите принести пользу фронту, отправляйтесь сейчас в военный госпиталь и разузнайте, нужна ли там ваша помощь. Все, идите».
В госпитале нужды в нас пока не было, и нас отпустили домой, пообещав, что как только мы понадобимся, нам дадут знать.
К слову, нам повезло больше, чем мальчишкам, с которыми я выпускалась. Их призвали в тот же день, но мы их, конечно же, не видели. Их было семнадцать. Ребята, полные надежд на будущее, но и решимости, что они на это будущее смогут повлиять. Ни один из них не знал, как обращаться с оружием – в школе их учили быть предупредительными кавалерами и вести своих дам на танец. Их не учили держать гранаты, разбирать и собирать винтовки, быстро реагировать на воздушную тревогу, зарываться в окопы. Они умели защищать свои точки зрения, изучая научные теории. Но не умели защищать свою собственную жизнь.
Чуть позже их родители получат на руки повестки – выдернутые из школьных тетрадок листы, в виде треугольников: «погиб смертью храбрых» или «пропал без вести». Но в основном получали первый вариант. Говорят, ребята в первую же неделю попали в окружение, из которого пути назад не было. Их было семнадцать – всего-то семнадцать из двадцати растерзанных миллионов, но таких близких, милых и до боли беззащитных. И им навсегда останется по семнадцать…
Вскоре появились вести из госпиталя: привезли первых раненых. Стоял жаркий июль, в другие времена мне бы радоваться каникулам, а я добровольно отдалась в санитарки, хотя понятия не имела, что и как делать. Сокурсниц своих я там не встретила, но скучать мне не давали.
Сначала в мои обязанности входило кормить раненых. Кому-то из них хотелось выговориться, и они рассказывали, кто про свои семьи, оставленных родителей или невест, а кто про саму войну. Контуженные ничего не рассказывали, многие из них продолжали воображать себя на поле боя и орали на всю палату благим матом.
Потом я начала выполнять мелкие поручения: кому-то письмо написать, кому-то судно подставить. Ни лекарств, ни бинтов не хватало, и я взвалила на себя еще одну обязанность – стирать бинты, пропитанные кровью и гноем. Сначала было страшновато и немного противно, ведь все приходилось делать руками, но вскоре я и к этому привыкла.
Сашу моего тоже призвали. Правда, для начала его направили на восток, на обучающие курсы, чтобы он не стал очередным пушечным мясом, как это происходило по первóй с новобранцами. Мы попрощались долгим поцелуем и заручились обещанием, что будем ждать друг друга, где бы ни находились.
Тем временем, вести с фронта приходили неутешительные: враг приближался, а наша армия терпела ужасные потери. Слово «потеря» – единственного числа, сухое и казенное, а вмещает в себя горе тысяч, сотен тысяч семей, оставшихся без сыновей, мужей и отцов. Постепенно страшная реальность начала доходить до нашего сознания – нам тоже может прийти конец, и в самое ближайшее время.
На второй курс я не пошла, об этом не могло быть и речи. Я каждый день бегала в госпиталь, а отец все больше утверждался в мысли: надо бежать. Мама Лиза поначалу пыталась отговорить его от этой мысли: как же, мол, дом, такой уютный и родной, выстроенный своими руками? Сад, скотинка, кошка с собакой? Куда нам бежать? Кто нас ждет? Как нам все это бросить? Жалко. Нам же негде будет жить. Страшно.
Отец вдруг проявил несвойственную ему упертость и твердо стукнул кулаком по столу: «Лизонька, очнись, о чем ты? Нам бы себя спасти. Детей. Внуков. У Бэлки вон третий на подходе. А ты про скотинку беспокоишься. Ну лишимся мы этого дома, так другой выстроим. Ты все еще питаешь надежду, что все обойдется? Зря! Не немцы достанут, так свои сдадут, мы же евреи, забыла?»
И это была страшная правда. Милости нам ждать было неоткуда, разве что от Бога, но в него официально никто не верил. Вообще-то отец ходил тайком в закрытую синагогу. Закрытую, потому что про нее, кроме людей ограниченного круга, никто не знал. Там он молился, соблюдая традиционные иудаизму ритуалы, возвращался домой с мацой* (бездрожжевые плоские, пресные лепешки, символизирующие исход из Египта – освобождение из рабства), завернутой в тряпье, чтобы никто не заподозрил, куда он ходил поздней ночью. Но находясь в отдалении от дома, на строительных работах, про свое еврейство он, естественно, не вспоминал.