Нельзя сказать, что, оставшись одни, мы с матерью бедствовали. Она продолжала ходить на работу в своё картографическое агентство на Третьяковке, по утрам выгуливала Крамера – нашего карликового шпица, беззаботного как летний дождик, а вечерами готовила чудесные печенья с корицей. Поначалу болезнь не беспокоила её, разве что изредка она просыпалась от ломоты в ногах, и тихо всхлипывала, откинувшись головой на подушку и крепко прижав к глазам ладони. Эти звуки часто будили меня, но заходить к матери я не решался и, случалось, минутами простаивал у её комнаты на холодном полу, дрожа от страха и втягивая голову в плечи при каждом стоне. Но утром она всегда была весела.
– Что, башибузук, голову повесил? – интересовалась она, тонкой прозрачной рукой подавая мне тарелку с кашей. И я забывал о своём беспокойстве и улыбался. В этом непонятном слове – башибузук – мне слышалось что-то сглаживающее, примиряющее, прощающее. Ба-ши-бу-зук. Башибузук.
Однажды утром, это случилось через полтора года после ухода отца, мать впервые не смогла подняться с кровати. Приехавший по вызову врач объяснил, что в болезни наступило ухудшение, и без регулярного лечения не обойтись. Начались посещения докторов, лекарства, капельницы, рентгеновские снимки. И везде нужны были деньги. По-видимому, сначала их хватало – у матери всё ещё оставалась значительная сумма от сбережений, да и некоторые лекарства удавалось доставать бесплатно, по рецептам. Ещё нам помогала мамина сестра – тётя Аня, маленькая толстушка с желтушным лицом и добрыми карими глазами, часто по работе приезжавшая в Москву из Орла. Так мы протянули ещё год. Но, наконец, деньги стали иссякать. Конечно, отчасти в этом была и вина матери. Она почему-то до дрожи боялась любой бюрократии, и так и не научилась как следует разбираться в документах. Возможно, знай она больше о своих правах, то оформила бы хоть какую-то помощь в городском отделе соцзащиты, смогла бы получать по льготе препараты, которые так дорого нам обходились, наконец, добилась бы наблюдения в серьёзной клинике…
Я не помню, в какой конкретно момент осознал наступающую катастрофу – мать никогда не жаловалась на материальные проблемы, но приближение её, очевидно, чувствовал давно. Я помню, что мне несколько раз приходила в голову мысль о том, чтобы найти какую-нибудь работу. Впрочем, планы эти были ещё совсем детские – я то собирался заправлять машины на бензоколонке, то торговать в школе открытками, то хотел устроиться помощником к какому-нибудь состоятельному бизнесмену. Но однажды, возвращаясь со школьной экскурсией из зоопарка, заметил мальчика примерно моих лет, продававшего газеты в вестибюле метро Баррикадная. Незаметно отстав от класса, я подошёл к нему и расспросил о торговле. Мальчик смотрел на меня глазами затравленного котёнка, и говорил неохотно, глядя в пол. Каким-то шестым чувством я осознал тогда, и догадка эта неприятно, как внезапное прикосновение к коже холодного металла, поразила меня, что занятия своего он стыдится, и считает себя изгоем, непроницаемой стеной отделённым от мира обычных, нормальных детей, у которых есть школа, праздники, мороженое, поездки на море и красивые игрушки. Мира, к которому тогда принадлежал и я. Из его робкого, спутанного рассказа я узнал, что стоит он тут не с чьего-то позволения, а сам по себе, что газеты берёт в палатке на станции метро «Улица 1905-го года», и что в день зарабатывает около ста рублей.
В конце девяносто девятого матери стало совсем плохо, и она почти перестала вставать с кровати. Всё хозяйство легло на меня. Каждый день возвращаясь со школы, я находил на кухонном столе шестьдесят пять рублей – аккуратно сложенную синюю бумажку, придавленную тремя серебристыми кругляшами. По понедельникам, средам и пятницам я покупал буханку чёрного хлеба, полкило риса или килограмм картошки, а также литр молока в мягком пакете, «маечку», как называла мать. Во вторник, четверг и субботу – маленькую пачку грузинского чая в виде кубика, полкило сахара и несколько сдобных булочек. В воскресенье – растительное масло, бульонный концентрат и самые дешёвые развесные макароны, приготовление которых была настоящим искусством, потому что если не поймать во время варки нужный момент, то они или превращались в вязкую серую кашу, или противно хрустели на зубах. Однажды на столе вместо привычных шестидесяти пяти оказалось всего тридцать рублей мелкими монетами, а на другой день сумма уменьшилась уже до двадцати… Больше никаких объяснений мне не требовалось. В школу следующим утром я не пошёл. Вытряхнув из портфеля на кровать учебники с тетрадями и пересчитав сбережения, спрятанные в спичечном коробке в ящике жёлтого косолапого комода, служившего мне столом, я отправился на заработки. Выходя из комнаты, я оглянулся. При сером утреннем свете, скудно сочившемся сквозь плотные шторы, книги, небрежно разбросанные по кровати, напоминали миниатюрные развалины древнего, забытого города. То были руины моего детства.
Глава восьмая
Страшнее всех был Волосатик. Я хорошо помню его взъерошенную рыжую гриву, которой он был обязан своим прозвищем, глубоко посаженные глаза, сверкавшие холодным безразличием, и маленький нос кнопкой на бледном плоском лице. «Ну что, привет, мутант!» – говорил он, своими тонкими железными пальцами хватая жертву за плечо. Слово «мутант», видимо, очень нравилось ему, и произносил он его с оттяжкой, наслаждаясь каждым звуком: «му-у-у-тант». «Му-у-у» долго вибрировало в воздухе, как коровье мычание, а «тант» лаконично звенело, подобно щелчку взводимого затвора. Попасться Волосатику с газетами было хуже всего. Если два других милиционера – добродушный толстяк Васин и Семенко, которого за худобу и привычку ходить на выпрямленных ногах прозвали Циркулем, просто прогоняли торговцев со станции, то Волосатик обыкновенно тащил жертву в дежурку, где подвергал многочасовому допросу. Попавшись ему утром, можно было не сомневаться в том, что раньше вечера не освободишься. А, значит, товар пропадёт и – прощай, дневной заработок. Заполняя протокол своим округлым и долгим, похожим на спутанную проволоку почерком, Волосатик всегда вёл с задержанным воспитательную беседу. Говорил он длинно и нудно, с частым вкраплением канцеляризмов, произносимых с таким глубоким почтением, что мне каждый раз вспоминалось то, как мать после ухода гостей бережно протирала полотенцем наши фамильные фарфоровые чашки.
– Лицо, которое нарушает закон, занимаясь торговлей на территории метрополитена, подлежит предупреждению или штрафу в размере двух минимальных окладов, – гундосил он под стук колёс проносящихся за стеной вагонов. – В случае же, если указанное лицо совершает повторное правонарушение, оно может быть подвергнуто штрафу в размере от пяти до пятнадцати минимальных окладов, или принудительным работам на срок от двух до десяти суток. Это ясно тебе?
Я обречённо кивал, ёжась от холода на кривоногом табурете и стараясь не смотреть на обезьянник в углу комнаты, за заржавелой решёткой которого возилась бесформенная чёрная масса и раздавался хриплый грудной кашель.
– А что такое административное правонарушение, к чему оно ведёт, ты в курсе? А ведёт оно, – продолжал он, не дожидаясь ответа, – ведёт оно к повышению криминогенной обстановки и созданию социальной напряжённости. Вот ты с целью личного обогащения начал торговлю газетами без соответствующего разрешения от администрации метрополитена. А что будет дальше? А дальше ты, щенок, встанешь на преступный путь, начнёшь продавать наркотики, воровать…
Говоря, он распалялся всё больше.
– И за тобой, ублюдком таким, вынуждены будут бегать надзорные органы. Десятки людей станут тебя ловить, учить жизни, бумажки вот заполнять! – он патетически взмахивал рукой над столом. – И всё из-за чего? Из-за того, что ты когда-то на шоколадку решил заработать? А если ты потом кого-нибудь убьёшь?..
Я всегда со страхом ожидал окончания этого монолога. Иногда Волосатик успокаивался, равнодушно пожимал плечами, и уже молча заполнял остаток протокола, но бывало и так, что он вскакивал с места, крепко хватал меня за руку, и, распахнув дверь обезьянника, с силой вталкивал внутрь. Хорошо, если я оказывался там один, или на пару с каким-нибудь бомжем, дремавшем в луже собственных испражнений. Но случалось, в клетке ко мне придвигался ушлого вида парень – какой-нибудь карманник, задержанный накануне в метро. Когда милиционер выходил из помещения, мой сосед молча зажимал мне рот пропахшей табаком ладонью, и принимался методично обшаривать карманы. Были и моменты, о которых я не хочу вспоминать…