Помню мой самый последний визит на дачу. Яркий сентябрьский свет растекался медовыми лужами по сосновым доскам пола гостиной, в окно тянуло вечерним дымком, вкусно пахло спелыми яблоками. Дядя Слава угрюмо мял лицо, мы сидели, утонув в мягких кожаных креслах. Тогда я впервые услышал про переезд на Кипр.
– Не знаю, может, она и права… – морщась, говорил Шухов. – Продать все к чертовой матери, а? Там цены, на этом Кипре – тьфу!
Он сухо сплюнул. Я молчал. Мне было неуютно и как-то беспризорно, не мог я представить свою вселенную без него. Не мог и не хотел.
– Не грусти! Будешь в гости к нам приезжать. Вон – Венька тоже переезжает, – словно угадал он мою тоску. – Море – сказка! Я акваланги куплю, ружья, будем охотиться на макрель. Ты с аквалангом нырял? Нет? Да ты что? Научу, научу… Я ж «Человека-амфибию» снимал, ассистентом оператора, сразу после ВГИКа, первая работа моя. Подводные съемки. Помню, мы с Мишкой Козаковым на спор ныряли – кто дальше, у меня тогда дыхалка была – будь здоров, после воднополовых игр…
Он умолк, точно погас. Точно у него кончился завод, как у тех механических игрушек со стальной пружиной внутри.
– Кипр? – Я рассеянно произнес, словно пробуя слово на вкус. Вкус мне не нравился. – Кипр? А как же… как же работа?
Он поморщился как от зубной боли.
– Работа… И с работой тоже какая-то дребедень… получается. Там ведь все новые теперь – все! Самое смешное, я ведь его еще по Екатеринбургу знаю. Приезжал снимать, когда он там первым секретарем был. Мы с ним потом там накеросинились – мама не горюй! Я у него дома так и рухнул. Утром Наина нам глазунью жарила… по пятьдесят капель налила. Душевная женщина.
Он замолчал, что-то обдумывая.
– Ну а потом, я уже двадцать пять лет в Эй-Пи. Ну сколько можно? Вон, мне американцы уже и диплом ветерана вручили – за выслугу лет и творческие успехи…
Дядя Слава засмеялся невесело:
– Понимаешь, у Горбачева порядок был – протокол есть протокол, все расписано. Как в лучших домах Сан-Франциско. У этих… – Он наклонил голову, покачал. – Бардак. Полный бардак! Всем крутит Коржаков, еще та…
Он беззвучно произнес матерное ругательство, я угадал по губам знакомое слово.
Да, я прилетел на Кипр. Прилетел вечером, таксист вез меня какими-то темными дорогами, которые напоминали американские горки. Слева угадывалось море, справа чернели скалы.
– Вон там, – мотнув головой в неопределенном направлении, сказал по-английски таксист. – Грот Венеры.
– В смысле? – уточнил я.
– Там она родилась.
– Я думал, она из морской пены родилась, нет?
– Из пены. Но в гроте – вон там.
Венька жил отдельно от родителей, обитал в двухкомнатной квартире, которые тут именовались важно – «апартаменты». Мы курили на балконе, который нависал над тусклой автостоянкой.
– Старик! Чистой воды рай! – Он проворно откупорил пузатую бутылку бренди, его руки чуть дрожали. – Теплынь! Круглый год лето! Я вот так хожу круглый год, представляешь?
Он сидел в мятых шортах и расстегнутой рубахе полувоенного образца. В пегой от седины бороде прятались какие-то крошки, среди амулетов и цепей на мохнатой груди висело обручальное кольцо бывшей жены. Маринка, уходя, вернула его. Я был свидетелем на их свадьбе.
– В Москве – гнусь! Слякоть! А тут… – Он щедрым жестом обвел спящую под нами парковку. – Мне две штуки за мою халупу на Грузинской платят, тут такие бабки просто невозможно потратить!
Он пьянел на глазах.
– Все тут по три доллара! Все! Вот… – Он щелкнул ногтем по бутылке. – Коньяк! Лу-учше французского… Три доллара! Килограмм свинины – ши-икарной! Парная мякоть, ни косточки, ни жиринки! Сколько, а?
– Три доллара, – без энтузиазма ответил я.
– Точно! Три доллара!
Дом Шухова-старшего я нашел без труда. Он стоял на горе между двух черных, как обгорелые спички, кипарисов. Театральным фоном синело отчаянно пустое небо. Я вытер лицо ладонью – Кипр оказался пыльной и потной дырой. Вчерашний коньяк за три доллара тоже давал о себе знать. Близился полдень, солнце заползло в самый зенит, безжалостно лишив пейзаж даже намека на тень.
На подходе мне воображалась просторная вилла с колоннами, посыпанные колотым кирпичом рыжие дорожки, невозмутимый мулат-дворецкий в чалме и в белоснежных перчатках. Череда пальм, кованая ограда, ну что там еще? Пара пятнистых догов с чуткими лицами? Действительность, как оно и бывает обычно, разочаровала.
Впрочем, пальмы были – две. Была и ограда, правда, не кованая, был дощатый невысокий забор, крашенный белилами. Краска от пыли казалась сизой и в крапинку, как перепелиная скорлупа. Я открыл калитку. Из коренастого дома, слепого, под плоской черепичной крышей, с уродливой спутниковой антенной рядом с кирпичной трубой, доносился настырный говор русских новостей. Я обошел дом, по щербатому углу, цепляясь за побелку, карабкался дикий виноград. Невыносимое пекло превратило ягоды в сморщенный изюм.
Дядя Слава устало сидел под вертикально палящим солнцем, загорелый до медной красноты, грузный, в синих спортивных трусах; за его полированной лысиной топорщила зеленые пальцы коренастая пальма, рядом изумрудным прямоугольником сиял десятиметровый бассейн. Дядя Слава дремал. Он бессильно уронил руку, пальцы разжались, на кафель беззвучно выскользнула русская газета. Массивный, как убитый носорог, Шухов напоминал опального римского центуриона, сосланного в дикую провинцию, выжженную, пыльную и абсолютно безнадежную.
Каюсь, я почти решился сбежать. Мне вдруг стало невыносимо стыдно, такое острое чувство, знаешь, хоть сквозь землю. Стыдно за него, за себя, за всех нас – людей.
Но он проснулся. Внезапно открыл глаза и, как всякий спящий, застигнутый врасплох, начал излишне бодро и много говорить, делая вид, что вовсе и не спал.
– Как чудесно! Молодец! Молодец, что наконец добрался! Венька говорил, что ты… да, но когда, когда… А ты вон – тут! Будем шашлыки сегодня по такому случаю жарить! Ты не представляешь, тут свинина – блеск! Ни жиринки – мякоть! И всего три доллара за кило. С ума сойти! Тут вообще все – три доллара! Коньяк отменный, не хуже французского, знаешь, сколько стоит?
Если бы я придумывал эту историю, то где-то тут и поставил бы точку. Дописал бы еще пару фраз с претензией на незатейливую философию, что-нибудь о зыбкости бытия, о фатальном стремлении мироздания к равновесию. Банальное утверждение: реальность груба и не ограничивается легкостью намека. Жизнь презирает сопливую акварель, она, засучив рукава, пишет маслом. Пишет пастозно, жирными мазками, открытым цветом. Любит контрастные сочетания – рядом с красным кадмием кладет зеленую изумрудку, к ультрамарину добавляет лимонный стронций.
Прошло несколько лет – семь? девять? одиннадцать? – время, как я уже говорил, штука хитрая: чем дольше живешь, тем меньше эластичности остается в этой необъяснимой материи – из гуттаперчевого оно постепенно становится деревянным, после – оловянным, а под конец – стеклянным. В октябре (это я помню точно) говорил с полузнакомой москвичкой по телефону, под конец, уже прощаясь, в скороговорке среди неважных и стандартно-вежливых фраз (непременно, если будешь у нас, и ты тоже, непременно) она, мимоходом обмолвившись, что Венька умер, добавила ледяное – ты его знал, кажется.
Кажется…
Я с размаху рухнул в прошлое. Оказывается, ничто не исчезло, все просто спряталось, затаившись под ледком. Услышать о смерти самого близкого друга твоей юности вот так, между прочим, да еще спустя пять месяцев после этой самой смерти – это ли не оплеуха всей твоей жизни, твоей совести, чистоплюйству и порядочности, которыми ты так гордишься!
Ты его знал, кажется?
Кажется, да.
В трубке пели короткие гудки, у меня не было воли нажать отбой, точно этот сигнал был последней пунктирной прерывистой нитью, соединяющей меня нынешнего – предателя, иуду и подлеца со мной прошлым – человеком относительно порядочным. Эта связь казалась жизненно важной. Как тот бегущий огонек осциллографа, что регистрирует биение сердца. Прерви ее – и уже не будет возврата к себе прошлому.