— Эй, Шикарски, а у тебя член обрезан? — спросила Лия. Вслед за этим вопросом последовал болезненный пинок по ноге.
— Сама посмотри, солнышко, — ответил я. — А тебе зачем эта информация?
— Я слышала, в Дуате много жидов в шоу-бизнесе. Может, если ты сойдешь за своего, они дадут нам шоу получше.
— А, да. Мы выпьем по стопочке крови христианских младенцев, покажем друг другу свои обрезанные члены, и как-нибудь договоримся.
Автобус резко тронулся, и великая сила инерции толкнула нас с Леви к спинкам впереди стоящих кресел. Эли выглянул к нам.
— Макси, ты справишься? — спросил он строго, но улыбка тут же разгладила его лицо.
Я пожал плечами.
— Легко. Я умею делать из слов предложения, этого достаточно.
— Нет, я серьезно.
— Хотя из всех слов меня интересуют только два: неолиберализм и вагина. Первое разрушает, второе созидает. Бинарные оппозиции.
— Что ты несешь?
Я снова пожал плечами. Эли протянул руку и положил ее мне на голову, словно был сюзереном, благословляющим меня.
— Попробуй донести до них мысль. Ты же всегда хотел донести до людей какие-то свои мысли. Это ради Калева. Представляешь, как будет здорово, если его родители поймут, что он не убийца? Если его не будут ненавидеть.
Я подумал, что здорово было бы, если бы Калев завтра пришел в школу, и вырос, и прожил бы долгую, счастливую жизнь, умерев в окружении изрядно поднадоевших ему внуков. Но говорить об этом не стал. Эли единственный из нас сидел в автобусе один. И будет сидеть один еще очень-очень долго. Я приложил два пальца к виску, салютнул Эли.
— Нет проблем.
— Какая ответственность, а, Шикарски? — протянула Лия. Мне казалось, что я буквально ощущаю ее усмешку.
— А была бы ты более приятным человеком, солнышко, я бы разрешил себя обнять.
Ноготь Лии больно впился мне в руку, и я отдернул ее. Леви сказал:
— Просто не обращай внимания.
Некоторое время за окном пробегали домики, затем мы ехали вдоль железной дороги, и иногда нас обгоняли поезда, а потом по обеим сторонам шоссе протянулся лес. Мы играли тут летом, когда были совсем маленькими. Я, Леви, Эли и Калев. Уже года три лес нас не интересовал, но я еще помнил журчание речки, и причудливых больших жуков, которых мы ловили в банки, шаткие шалаши, которые называли гостиницами для бродяг и строили в количестве. По реке стремительно несся яркий мусор, и иногда мы старались выловить его, правда Леви в этом не участвовал. Все это было весело, и бессмысленно, и когда мы обедали, еда казалась такой невероятно вкусной оттого, что мы устали, и от того, как мы собирали ее, предыдущим вечером, в смешные рюкзачки.
Короче, это было настоящее, мальчишеское детство со всей его любовью к мусору, к диким, неизученным местам и к опасностям, даже если самой крупной из них была бешеная лисица, почтившая нас своим присутствием аж два раза.
О, эти счастливые летние дни. То, что после шестидесяти, когда я буду думать, придется ли мне мужественно бороться с Альцгеймером, останется у меня от того времени, которое я сейчас помню во всех подробностях. Мне нравились такие интенсивные воспоминания, которые, в конечном счете, и означают меня.
Когда Макс Шикарски говорит о самом себе, он говорит и обо всех этих сладких летних днях у быстрой реки.
Он говорит о хлопьях с шоколадным молоком.
Он говорит о военных хрониках.
О книжках, которые читал в детстве. Да обо всех прочитанных книжках вообще.
О банке лимонада, которую выиграл в супермаркете.
О своих родителях и о лучшем друге.
Обо всем, что разворачивалось с самой его первой минуты на земле.
И это прикольно. Я вдруг понял, кто я такой, и как мне нравится, кто я есть, пока за окном текло черно-белое марево зимнего леса. Я чувствовал радость, и в то же время тревогу. Насчет последнего мне не все было понятно.
Лия и Вирсавия болтали, я слышал, как Вирсавия говорит:
— Меня нет, но я существую.
И из наушников Вирсавии лилась музыка, вернее только ее тень. Лия ответила:
— Ну и? Тебе четырнадцать, это пройдет, если не убьешь себя в ближайшие пару лет.
Они обе засмеялись, снова хлопнула жвачка. Леви возил пальцами по экрану телефона, отправляя мультяшных птичек в мучительный полет. Мы ехали навстречу лучшему, по мнению ряда туристических сайтов и девчонок из инстаграмма, городу земли. Я стал напевать песенку о девочке, которая любила рок-н-ролл, и Леви сказал:
— Тшшш.
— Ты вдохновлен?
Автобус подскочил на кочке, неповоротливый синий "Грейхаунд", рекламирующий фермерские продукты.
— Я боюсь умереть от отека Квинке прямо там!
В этот момент я снова взглянул на лес и подумал, что понимаю, отчего тревога, и то липкое чувство, которое французы называют дежа вю. Именно этот лес мне снился, именно через него Калев вел меня на программу "Все звезды", и как я сразу его не узнал было для меня загадкой. Меня передернуло, и Леви заметил это.
— Все в порядке?
— Нет, — сказал я. — Вспомнил тот сон. Про Калева, у которого не было половины головы, и про лес, и про все такое.
— Ужас, — сказал Леви, продолжая сбивать дурацких зеленых свиней. — Жесткий сон.
— Ты меня вообще слушаешь?
Он сосредоточенно кивнул, высунул кончик языка, а потом легонько вскрикнул:
— Да!
— Если ты сейчас не кончил, оно того не стоило!
— Наконец-то я победил младшеклассника!
— Ну, можно и умереть со спокойной совестью.
Со спокойной совестью умереть, подумал я, глядя на полосу леса, проносящуюся мимо. Теперь он казался мне темнее, и деревья были словно обугленные скелеты, такая метафора прямиком из печи в лагере смерти. А где же большие желтые глаза?
Что значит шоу "Все звезды" в свете всего, что я узнал? Я, конечно, подумал о каком-нибудь забойном апокалипсисе, но если бы древний бог с желтыми глазами хотел его устроить, все было бы слишком просто.
Что если шоу "Все звезды" идет уже очень давно, и все на свете правда просто зрители? Если наш мир последовательно превращают в зал кинотеатра?
(Ладно-ладно, не все на свете — просто зрители, из нас выходят актеры, исполняющие самые разные роли в классическом треугольнике Карпмана).
Размышляя о том, что грандиознейшее шоу всех времен и народов уже запущено, я и не заметил, как задремал. Сон мне пришел мутный, не вполне пересекающий границу с реальностью. Мне снилось, что я еду все там же, в "Грейхаунде", и все туда же, в Дуат, и даже смотрю на лес, только и оттуда на меня смотрят. Я повернулся к Леви, но Леви не было, и автобус был пуст, я прошелся по салону, но на месте водителя тоже не оказалось никого. Тут я, конечно, запаниковал. Лес все длился и длился, хотя я совершенно точно знал, что он должен был закончиться. Сначала я не различил людей, стоящих у кромки леса, потому что все они были скорее силуэты, чем реальные существа. Затем я понял, что это они смотрят на меня, хотя головы их опущены. Людей было очень, очень много, я видел, как тени уходят далеко в лес, стоят между деревьев-скелетов в совершенно одинаковых позах.
Хористы, подумал я, они нужны любому хорошему шоу.
Я так и не понял, мертвые эти люди или нет, но мне очень не хотелось, чтобы автобус останавливался. Я сел на место водителя, нащупал ногой педаль газа и давил на нее что было сил, пока образы людей, стоящих у леса, как странные солдаты какой-то забытой армии, не смазались. Когда я обернулся, то увидел Калева. Он сидел в кресле, опуская и поднимая подлокотник. Кровь, вытекающая из его головы капала на обивку. Я подумал, что это не отмоется. Я сказал:
— Ты как долбаный Виктор Паскоу.
— Виктор ухмыляется, плоть на нем гниет.
Автобус разгонялся все быстрее, и вот я уже не видел, что там за окном. Все сложилось в бессмыслицу, за стеклом мелькали теперь сплошные яркие пятна, которых здесь быть не должно. Калев мягко пропел:
— Привет, конфетка Энни. Не принимай все так близко к сердцу. Ты же знаешь, что скоро лето!