Павел Ковалев
КРАСНЫЙ ЛЕДОК
Повесть
В который раз внук Василек и внучка Аленка просят меня:
— Деду, а деду, расскажи о себе… Ты много чего знаешь… Ты тоже был маленьким?
— Был, конечно, был, — отвечаю внукам. — Да только что вам рассказать, когда все уже пересказано. Столько книжек интересных для вас понаписано. Читайте — и все узнаете.
Дети, однако, не унимаются и требуют своего:
— Ну, расскажи, деду… Расскажи самое интересное…
Легко сказать — самое интересное. А легко ли про него рассказать, про это самое интересное. Оно, интересное, есть, конечно, в жизни каждого человека. Одним каким-то краешком прошло оно и через мою жизнь.
И решил я после долгих раздумий так. Мне шестьдесят лет. Аленке чуть побольше десяти, а Васильку всего восьмой идет. Значит, про самое интересное — Октябрь, про его рождение рассказывать я не могу. Тогда, когда все начиналось, я был мал — меньше Аленки. А вот про более поздние времена и события… Одним словом, начну. Может, не одной Аленке и Васильку будет интересно.
Расскажу про красный ледок. Слушайте, дети!
I
В хате мы были вдвоем: я и мать. Мать что-то приводила в порядок возле печи да время от времени незаметно поглядывала в мою сторону. Я сидел в углу за столом и читал как ни в чем не бывало. А ведь она все знала. Знала, что отец на меня очень рассердился и как только он придет, быть буре в хате. Она знала, а я тоже кое-что предчувствовал, хотя и читал книгу, стараясь не подать виду, что и я переживаю.
Отложив книгу, я начал разглядывать свою хату, будто никогда до сих пор ее не видел.
Стол, за которым я сидел, стоял в красном углу и был окружен самодельными скамейками. В красном углу вверху висели иконы, убранные вышитыми рушниками. Мать моя верила в бога, а отец бога не признавал и грозился, что повыбрасывает все эти иконы из хаты. Поэтому мать замаскировывала их как можно тщательнее и отодвигала рушники только тогда, когда молилась богу. Помолится и снова занавесит иконы. И если присмотреться, то получалось, что некий Николай угодник или святая дева Мария не прямо смотрят на все, что происходит в нашей хате, а следят тайком, одним глазом.
Мне нравилось, что отец мой не верил в бога. Он считался передовым человеком для того времени и часто сам это подчеркивал:
— Я под землею был… Коногоном, крепильщиком, забойщиком… Но ни разу ни бога, ни черта не видел и не встречал…
Он вправе был так говорить, потому что много лет проработал в шахтах Донбасса.
А мать на то ему отвечала:
— Так бог же на небе.
— Возьми лестницу да полезай, погляди на него… — шутил отец. — В небе одна пустота, как и в твоей голове, — начинал он злиться, но икон из хаты не выбрасывал, не хотел, видно, обижать мать. Позднее нам, детям, он так объяснял:
— Сама убедится, что обман все это, от темноты идет… Рано или поздно выкинет из головы дурь и вынесет из хаты этих, — показывал он на иконы, — обормотов…
У нас, — ну, это у отца моего, — было после раздела полтора гектара земли. Дед мой остался жить с младшим сыном в хате, а отцу моему отдал под жилье баню и отделил его. Прорубили мы побольше, чем было, оконце в бане и начали там жить. Когда топилась печь и из нее валил дым, мы ложились ниц на земляной пол. И лежали так до тех пор, пока мать, истопив печь и сварив кое-что поесть, не закрывала дверь, чтобы сохранить тепло. Это зимой. Летом все было проще. Печь затопили — все во двор. Печь вытопилась — все в баню-хату.
Поскольку хозяйство у нас было не ахти какое большое, отец, убрав с поля все, что уродилось, осенью уезжал в Донбасс, на шахты, зарабатывать деньги. Весной, перед самой посевной, он возвращался. Несколько дней поработает, потом несколько дней отдыхает. Заработанные на шахтах деньги шли на поддержание хозяйства, оставлял немного и на выпивку. Помнится — отец, как выпьет, любил петь частушки. Веселый был человек. Идет и поет. Громко, на всю улицу. Даже эхо раскатывалось по околице. Мне некоторые его частушки запомнились. Ну, хоть бы эта, шуточная. Отец говорил, что частушка эта про него самого сложена.
Шахтер пашенки не пашет,
Косу в руки не берет.
Косу в руки не берет,
Что заробит, то пропьет.
Но пьяницей отца назвать было нельзя. Да никто о нем так и не думал, потому что он любил труд, любил мать и нас, детей, заботился о хозяйстве, об одежде, о том, чтобы мы обязательно ходили в школу.
После нескольких таких поездок в Донбасс отец собрал порядочную сумму денег и купил еще около трех гектаров земли у своего двоюродного брата Степана, выехавшего на Кубань, а позже — приобрел скотину и кое-какой сельскохозяйственный инвентарь. И все это делалось не в один год, а постепенно, с разумным расчетом.
И вот наступило время, когда отец перестал ездить на шахты и осел на земле. Это было в двадцать шестом или двадцать седьмом году.
Хозяйство отец вел исправно. Через каких-нибудь год-два выбрался из бани, построил настоящую хату, приобрел сначала корову и свиней, а позднее и коня.
Перед самой коллективизацией отца нельзя было уже назвать бедняком. Он выбился, как говорили тогда, почти что в середняки.
…Осматриваю я свою новую хату и за что ни зацеплюсь взглядом, останавливаюсь, думаю. Кроме коротких, застольных скамеек есть у нас и длинные. Одна из них стоит вдоль всей стены, от первого до второго окна и дальше, до угла, до стены, что рядом с сенями. Тут, в этом конце, на полу стоит кадушка с пареной картошкой — это корм для свиней. Тут же и ведро с водой, а на скамье — глиняные крынки и кружки.
Другая скамья приставлена к печи и тянется вдоль нар чуть не до противоположной стены. Это как бы запасная скамья. Когда соберутся люди, ее ставят посередине хаты. Тогда можно сидеть и на ней и на краю нар.
На нарах мы все спим вповалку. На них — сенники, самотканые одеяла, подушки. Под нарами храним в мороз картошку.
Около дверей — крюки, на которых висит одежда. В углу, возле печи — ухваты, безлистый веник. На окнах горшки с разными цветами. Цветы многолетние, густые. Они почти закрывают все окна. Поэтому в хате нашей всегда темновато.
В тот день, оглядывая хату, я заметил, что мать почему-то не отходит от печи, не отводит взгляда от двери. Должно быть, она ждет отца, хочет первой встретить его. А почему? Почему она такая настороженная? Не все я еще знал тогда.
Узнал позднее.
И вот отец ворвался в хату разъяренный и бросился ко мне. Схватил за руку и потащил на середину хаты. Что было — и вспоминать не хочется. Здорово отколотил меня отец. А за что?
II
— И не стыдно тебе, Прокоп! Отец, называется. Как зверь, набросился на хлопца. Да еще с мокрыми вожжами…
Это мать потом укоряла отца. А он не молчал, сказал:
— Мокрыми, да… Это чтоб больнее было.
А мать:
— И чужого этак не полосуют.
— А он за свое взялся? За свое, я тебя спрашиваю, — горячился отец. — Молчишь, сказать нечего…
— Так их же учат… В шестом классе уже… Кастамольцы, — мать не выговаривала слово «комсомольцы».
— Кастамольцы, кастамольцы… — передразнил отец. — Не знаешь даже, как их называют, а защищаешь…
— Выговорить не могу… Но понимаю, что это такое. А ты…
— Что я? — не давал ей говорить отец. — Я-то знаю, куда гнут эти твои пионеры да комсомольцы. Знаю, чем они дышат. С этим Дроздом Игнатом заодно…
Тогда и я не стерпел и, повернувшись к отцу, как только мог твердо, сказал:
— И заодно! Он же партийный!
Мать заступалась теперь уже не только за меня, но и за брата своего Игната Дрозда: