В целом, однако, получалось что-то смутное, но, кажется, только в моем восприятии и, может быть, даже в моих понятиях. Оставалось мне прояснить свою собственную роль. Говоря вообще, я, конечно, слишком уж разволновался, растревожился из-за странно одолевшей меня надобности как-то сразу и навсегда определить моих новых знакомых. Не на выставке они демонстрировались, а невозмутимо и размеренно жили своей жизнью в доме, все последнее время чаровавшего меня, и я уйду, а они останутся и будут жить так, словно я и не заходил полюбоваться ими, продолжатся без воспоминаний обо мне, не мучаясь сомнением, в достаточном ли виде, убедительно ли они показали себя. Но меня именно мучило подозрение, что какая-то демонстрация все же происходит. Масса оттенков, масса нюансов, одно огромное, прямо сказать, наваливающееся и способное раздавить впечатление... - и подается все в... в гробовой тишине, хотел сказать я, но это было бы неправдой... нет, в кошмарной слаженности, без сучка и задоринки, округло, как и полагается всякой вещи, имеющей законченный вид. Всякое движение, всякая черточка, штришок - все у них для чего-то нужно, а не существует просто так. Наташа одета легко, и тотчас приходит на ум: чтоб не париться и не потеть и что-то еще в том же духе, понятное всякому, кто хоть однажды изнемог от летней жары. Но мелко и ничтожно окутывать ее подобными соображениями. На ней сидело платье тончайшее, не из тех, что скрадывают формы, и о точеной фигурке его владелицы я мог говорить без преувеличений, догадок и, так сказать, авансов. Но и стражи, не сутолочно, а достойно и даже картинно обернувшиеся сворой верных псов, тоже не прибегли к утаивающим одеждам. Они стояли ровно и возвышались гладко, существовали без недостатков, без изъянов, и можно было бы и в их случае заговорить о точенности, если бы не мешала явная несопоставимость данного высказывания с их столь серьезной, значительной мужской статью. Сделанность, что ли, что-то даже искусственное подмечал я в них, да и в Наташе как бы уже заодно. Воистину куклы! Выточенные, пронеслось в моей голове, и это было то, за что я тут же с готовностью ухватился, краткое и емкое, в высшей степени удобное определение, имевшее даже какой-то художественный характер. Я попал в компанию, где не наладить тотчас свободную душевность и не сваляешься беспечно вместе со всеми в неком веселом единообразии; здесь с самого начала довлела необходимость обдумывать, просчитывать, что-то определять, так или иначе примеряться. Пугало и раздражало это, но и захватывало дух. Меня мучило, что я, может быть, негоже, скверно думаю о людях, не сделавших мне ничего плохого, но в то же время я гордился собой, внутренне любуясь интуитивно обнаруженным определением и все более находя его поэтическим, как если бы оно и впрямь было порождено высоким вдохновением или, по крайней мере, действительно определяло что-то крайне существенное в образе жизни, в способе существования, в состоянии моих новых друзей.
Вконец смущенный и едва ли не запутавшийся, я остро переживал напиравшую надобность оправдаться за свой непрошеный визит (а втайне и за отрезок своего бытования, заполненный нагловатым поиском определения) и пронзительным вскриком, во всяком случае, именно с него начав, сказал посреди резко выросшей строгой тишины:
- Господа, я пробегал мимо. И тут же соображения литературного плана. Возьмем, в частности, различия между реалистами и декадентами. Я не отниму у вас много времени, если поделюсь...
Как раз вот на "пробегал" я нажал, выделяя особо, с мученическим подвизгом, а дальше слова, голос и смысл пошли на убыль, размылись, спали в рыхлость. Я передаю лишь общую схему своего высказывания, а как, с какими уклонениями, судорогами и глупостями я на самом деле исторг его, об этом лучше умолчать. Я снова был зелен и незрел, мелковат и глуповат, как в далекие годы отрочества и медленного, трудного, непомерно затянувшегося взросления. Между тем сказанное было важно для меня, как будто внезапно развернувшийся, захлопавший куцыми крылышками слог и кое-как выпестованные фразы могли послужить составлению и развитию неких значительных обстоятельств, но меня, однако, никто не слушал.
***
На этом не закончилось, визит продолжался, я, похоже, втерся основательно. Именно втерся, даже, сдается мне, побаливали бока, слегка поврежденные, когда я с усилием протискивался в дверь, толкался с Петей у входа в рай. Но это, может быть, всего лишь мифология, прикрывающая то, что в действительности было не чем иным, как моей наглостью. Я, кажется, не погрешу против истины, если скажу, что сначала речь зашла о наследии, о важности его для всякого момента истории, в том числе и протекающего перед нашими глазами. Что говорилось позже - тема отдельная. А что же о наследстве? Ну, допускаю, что прослеживалась известная последовательность и говорилось не совокупно и вразнобой, но с чрезвычайной гармоничностью, с неукоснительным разведением по отдельностям важности как истории, так и момента как такового, а в определенном смысле и наследия, представляющего собой связующее звено. Однако никакой определенности я, признаться, не приметил. Возможно, это словесно обрабатываемое хозяевами наследие следовало трактовать как традицию; в какой-то момент, между прочим, мне показалось, что эти серьезные, постоянно разнообразящие свою цветовую гамму люди хозяйничают не только в комнате, где я неожиданно и несколько надуманно очутился, но и во всем доме, в последнее время занимавшее столь существенное место в моем воображении и, следовательно, в моей жизни. Не исключено, прозвучал некий пролог, прежде чем они коснулись темы наследия, но если и так, он совершенно прошел мимо меня, а если бы и запечатлелся в моей голове, не думаю, что это существенно повлияло бы на степень моего уразумения. Я сидел, хлопал глазами и глуповато дивился спектру красок, и даже целым мирам спектров, разворачивающейся - неизвестно где, если не попросту в моем воспалившемся мозгу, - панораме аспектов и перспектив, столь красочных, столь искусно порождающих восхитительную игру света и теней, чудесного сияния и кромешной тьмы.
Снова распределились, и на этот раз не дав нужной доходчивости, роли. С немалой внезапностью и довольно странной легкостью, как бы небрежностью, образовалась ситуация, в которой одного из этих господ следовало воспринимать как видного живописца, другой выступал едва ли не эпическим поэтом, третий претендовал на роль творца прозы, способной перевернуть все прошлые и нынешние представления об этом разделе литературы. Естественно, неназванной и как бы заведомо несущественной при этом осталась роль Пети, а я даже в собственных глазах вышел вдруг человеком, невесть чем занимающимся, варящимся в соку ломаного гроша не стоящих претензий. Пораженный этой неожиданностью, я залопотал что-то о насильственном изъятии Петровым землицы у Иванова, который, увы, недостаточно хорош и отнюдь не исправился лишь оттого, что ему выпала роль жертвы. Но опять я не был услышан. Мне вскользь сообщили, что писание, сочинение, малевание - своего рода опции, которыми стоит воспользоваться, когда задумываешь большое дело. Но и все это, опции и некое дело, тут же в один миг куда-то улетело, испарилось без следа.
- Вас устраивают наши условия? - спросил меня, почесывая затылок, статный человек. Еще бы не быть, при общей-то их бесспорной выточенности, безусловной ладности, статным этому парню! Звали его Глебом. Он занимал, как мне представилось, какое-то среднее место между поразительно юной Наташей и Тихоном, достигшим уже, кажется, довольно высокой ступени старения.
Я встрепенулся, точно и аккуратно уловив, что вопрос обращен именно ко мне:
- А какие условия? Я не разобрался...
- По правде говоря, - вежливо пояснил Глеб, - порой происходят вещи, даже явления, ну, как бы это выразить, потрясающие воображение, в высшей степени необыкновенные, для иных вообще умопомрачительные. И в таких случаях возникает естественная необходимость в посторонних лицах, становящихся при этом теми, на кого можно понадеяться как на вероятных помощников или, в случае крайней нужды, возложить ответственность.