Мне хотелось забунтовать. Я устал от ладности, от какой-то прилизанности обстановки и атмосферы.
- Сделать стрелочниками? - воскликнул я изумленно.
- Если угодно.
- Я должен подумать... Не вправе согласиться, не подумав прежде. Попадая со стороны в совсем или не совсем понятную конфигурацию - да не озаботиться сохранностью прежнего положения вещей, прежней самостоятельности?.. Это, согласитесь, не то или как бы не то. Сразу не разобрать... Не обеспечив?.. - вскрикнул я. - Вообразите, попадаем мы на птичий базар, совершенно не понимая птичьего языка. Ведь это приведет нас к дарвинизму, к борьбе за выживание, не так ли? Но и просто в человеческом плане - как же без коренной заботы о собственной личности, о своем месте в мире? Вы, я думаю, знаете цену независимости, того, что называют автономностью... Главное при этом, конечно, не налегать на обособленность, то есть не придавать ей чрезмерного значения... но если вдуматься с полной окончательностью...
Я отпал от созерцания общей панорамы, откатился несколько в сторону от гамм и перспектив, и возникшее расстояние позволило мне рассмотреть в говоривших со мной людях живую натуру, производящую многообразие существ, или, может быть, распознать в них какие-то темные мохнатые бурдюки. Мои губы продолжали совершать сосательные движения, и с них капельками, слепыми зародышами срывались слова, естественным образом сюсюкающие. Я бормотал, но меня снова никто не слышал. Я словно всего лишь беззвучно шевелил губами; а может, так оно и было.
- Нет ничего лучше, чем стремиться к универсальности во всем, не забывая о частностях, но во главу угла ставя общее и целое, - прошелестел стушевавшийся в углу Петя. - Универсалы, они все знают и все обрабатывают, все поглощают, их цель - абсолют. Нельзя и мне не стремиться, плохо только, что никак не угодишь, что бы ни сделал и куда бы ни полез. Что же иное остается, как не выкарабкиваться, словно из кожи вон? Меня по месту жительства так и называют - универсалом, и называют меня так кое-что соображающие или что-то подозревающие на мой счет ребята. Как вас зовут, дружище? - обратился ко мне Петя.
- Кронидом, - смущенно, отягощенный застарелой ненавистью к собственному имени, выдавил я.
- Кроня один из них, из плеяды этих ребят. Так я вижу, и по всему выходит, что он свой, этот Кроня. А они говорят: ты, парень, универсал, и всегда им был, а в будущем и вовсе завоюешь недосягаемость. Да, называют, нарекают, но хоть и польщен, а не знаю, заслуженно ли, и потом, еще вопрос, насколько они искренни. Я не глуп, и если к моим порокам следует безоговорочно отнести завистливость, то в зачет идет факт бурного темперамента, хотя склад психики у меня при этом несколько болезненный. Да что же это, люди добрые, что же это такое, я ли не овладел учением, не разобрался, не постиг хотя бы азы? Добавлю еще, что при повальной одиозности окружающих, и благоверной в том числе, мои маленькие слабости не слишком бросаются в глаза. Но что действительно удручает, так это отсутствие способностей, ну, как бы специальных задатков и талантов, вот что меня в первую очередь угнетает, а другим просто неприятно или чуть-чуть тошно. В то же время, поскольку учение требует не только мощных последователей, но и простых учеников, я все-таки в состоянии выявить кое-какие способности и, прослыв учеником прилежным, примерным, в известной мере, и даже недурно, преуспеть.
Так выяснился намек на уготованную мне роль и более или менее четко обрисовалось положение Пети.
- Очень важно обойтись без фальшивых конструкций, - заметил я, вдохновленный Петиным монологом.
После этого наше с Петей - мое и моего как бы собрата по несчастью - участие в происходящем завершилось, вернее сказать, было пресечено с искусством, внешне не проявившимся заметно, но несомненным. Что при этом творилось с моим другом, не берусь судить, что же касается моих обстоятельств, могу сказать, что действительность как-то вдруг стала открываться для меня с внешней только стороны, тогда как внутренняя, т. е. любимая и всегда оберегаемая интимность моя, совершенно опала, затихла и присмирела. Было ли то внешнее всего лишь оболочкой, исключительно материей, разве что для проформы обозначенной именами моих собеседников, я не понимал и не знал и, возможно, никогда не пойму. Какая немыслимая тайна вдруг прихлопнула, придавила меня! Мог ли я думать в эту минуту, что выпуклая, напирающая сила Наташи и ее друзей и мое с Петей увядание и бессилие проистекают из одного источника?
***
А еще нельзя, пожалуй, сбрасывать со счетов подозрение, обусловленное, может быть, моей незаурядной проницательностью, но, скорее, все же чьими-то опасливыми словами, подозрение, говорю я, что именно в Пете эти люди видят известную угрозу и что для того-то они и скучились, чтобы главу, в которой бедняга помещался, закрыть раз и навсегда. Но Петя производил впечатление человека, жаждущего истины и не ведающего, где утолить жажду, и опасен он мог быть, скажем, лишь чересчур горячим стремлением пробиться в здешний кружок и заделаться, так сказать, неофитом. А разве и я не представал в том же свете, и где гарантия, что и я уже не зачислен в разряд сомнительных, подозрительных и опасных. Стало быть, я подступил к роковой черте? Я позволял себе, смутно играя, воображать, будто не втерся, не проник незваным, непрошеным, а явился в этот дом волею судьбы, с которой даже столь величавые, как здесь, обитатели земли должны считаться. Но был и прямой взгляд, вполне раскрывавший, что в какой-то момент я попросту зашелся, впал в дикость, поддался безграничной наглости и лишь за счет этого прорвался в заветные хоромы. Удивляться ли в таком случае, если я с самого начала уронил себя в их глазах? Удивляться скорее приходилось тому, что они сразу не выставили меня за дверь, не выдворили с треском, не намяли бока.
Я скажу больше. Я человек воспитанный, сдержанный, и моя внезапная тяга к общению мне самому подозрительна, но вот дошло и до крайностей. Словно штурм, судороги какие-то; и мой странным образом удавшийся прорыв служит прекрасным свидетельством моей одержимости. С нормальной же точки зрения я фактически распоясавшийся безумец, суматошное ничтожество, залихорадивший бедолага. Происходящее со мной неумолимо переплетает меня с Петей, продвинувшимся, конечно, гораздо дальше, однако все еще пребывающим в загоне, в унижении; соответствие, некая сообразность, наблюдающаяся между мной и этим несчастным, туго укладывается в нарост, по которому выходит, что он уже мой собрат, этот несносный Петя. В результате и распирает меня желание сказать больше, чем следовало бы, чем того требуют обстоятельства. Ревность, соображение, что Петя не случайно крутится возле Наташи, что его разбирают не только идеальные и платонические устремления, еще вовсе не оставившие меня... К тому же некоторая смехотворность якобы складывающегося треугольника. Небеспочвенны и также подлежат учету разнообразные, неожиданно сужающиеся и образующие скверную тесноту ассоциации... Мне вспоминается мой покойный брат Аполлон и разыгранная им в свое время весьма скверная трагикомедия. Добрейшей души был человек, но и жуткое что-то заключалось в нем. Как было не кривиться, глядя на него? Мне все представлялось, что за его широким размахом таится узкая уродливость, а за его желанием быть любимым, всем угодить, всех пленить - мол, посмотрите, какой я оригинальный и как благодушно, по-доброму отдаю себя миру! - стоит тесное стремление под шумок сгубить меня. Завлечь, соблазняя приманками щедрости и видимого бескорыстия, в некую щель и прищемить, как крысу. Когда я приходил к нему, он всякий раз говорил одно и то же: теперь, пожалуй, вина, заграничного вермуту, - после чего неспешно шествовал к буфету, доставал бутылку и разливал вино в бокалы. Я с досадой следил за его действиями, внутренне кипел, но не приходить я не мог, завися от его зажиточности. Нехорошее впечатление производило на меня еще и то, что сам он демонстративно не прикасался к своему бокалу, - если пригубит слегка, это уже был акт великодушия и снисхождения, - и только следил, как я пью, следил внимательно, словно бы в ожидании момента, когда можно будет захлопнуть ловушку.