- Не всякий стерпит.
После укола я чувствовал себя сносно, и к сердцу моему прилила теплая волна, вдруг обернувшаяся безудержным желанием разговориться.
- Я не столько полагаю, - сказал я, - сколько предполагаю и строю гипотезы, поскольку лишь так можно обходиться с тем, что вероятно, но еще никак не осуществлено, не доведено до наглядного примера. Моя гипотеза несколько необычна. Она заключается в том, что вам, прежде чем ударить меня, необходимо принять решение относительно удара как такового, а эта необходимость решения и есть, в сложившихся обстоятельствах, самое трудное и содержит в себе своего рода философское недоразумение. Ведь не думаете же вы, что ребенок, едва научившийся сознавать себя, способен вдруг подойти и ударить, убить первого встречного? А потом, с возрастом, люди очень даже способны на подобные вещи. Но почему, как? Разве к этому легко прийти? Что же касается меня, то стерплю ли я, нет ли, это уже другой вопрос.
Воспитанные, выдержанные слушатели, построившись в короткую и безукоризненно ровную шеренгу, смотрели на меня, вещавшего с дивана, испытующе, но без эмоций удивления или негодования. Видимо, когда с ними заговаривали вещи, например, предметы мебели или детали одежды, они отлавливали в словах этих вещей что-то для них любопытное, представляющее некоторый интерес, а изумление или возмущение, что те, оказывается, умеют говорить, отбрасывали как немыслимое. В моих словах они искали подтверждение, что я уже достаточно окреп, и их поиски увенчались успехом. Я уже могу встать на ноги и дальше пользоваться их гостеприимством. Этого было достаточно. Они не просияли, не выразили радости, не поздравили меня с быстро нарастающим исцелением, они лишь утвердились в мысли, что я действительно пошел на поправку, после чего Тихон жестом предложил мне следовать за ним.
В необычайно веселой на вид, радующей глаз ванной комнате Тихон сказал, что мне полагается принять душ, а мои пропотевшие, запыленные и измятые вещи компетентные люди (ну, прибившиеся к музею старушки, я в вестибюле имел возможность полюбоваться ими, и Тихон шевелением пальцев убедительно изобразил этих старушек, а затем тем же способом обрисовал состояние моих вещей, вынуждающее его гнушаться) постирают, почистят и выгладят. Я опасливо огляделся.
- Это обязательно?
Мой добрый провожатый приподнял плечи и развел руки в стороны:
- Ну, после случившегося, после пережитого... Отчего же не освежиться?.. А одежда... Вы, должно быть, долго шли сюда, к нам, даже бежали, словно за вами гнался кто-то... Кроме того, слякоть... Ох уж этот мокрый снег! - сокрушался, не унимаясь, над тяготами моего пути Тихон. - Вестибюль! Мы поддерживаем чистоту, и с этим у нас строго, но если валяться... Если местопребывание свести к пребыванию на полу... И смотря еще, какие позы принимать... Страдает человек, и ущерб, наносимый при этом его одежде, несопоставим, бесконечно мал в сравнении... - кто же с этим будет спорить? Но форма все же страдает. Согласны?..
Что мне оставалось, как не согласиться. Я присел на край ванны и в задумчивости обхватил пальцами подбородок. Старушки прибились, Надя прибилась... Где, кстати, она? И Флорькин, судя по всему, так и не появился здесь. Я же этап за этапом прохожу процедуру любезного приема, которого не было бы, не избей меня ожесточившийся охранник. Хозяева оказывают мне честь, как бы беря вину охранника на себя и заглаживая ее, в силу сложившихся обстоятельств это стало частью их работы, и тем самым я нашел временное пристанище в бытии и, как определял Флорькин, актуализациях музея, но было бы, кажется, большой смелостью предположить, что я вместе с тем нашел и место в подлинной жизни, в неких главных реальностях его администрации. Я тут и вижу этих людей, могу их потрогать, вслушаться в их разговоры и сам изложить кое-какие мысли, но я не прибился. Между тем, моему все еще воспаленному воображению рисовалось, будто Тихон несколько отошел от своих и перешел, ну, как бы отчасти, на мою сторону. Что он задумал, кто знает, кроме него самого? - но мне уже и то приятно, что он уделяет мне гораздо больше внимания, чем того требуют правила хорошего тона и разные необходимости заглаживания вины охранника. Как душевно он говорил о моей одежде, - чем не свидетельство, что он приоткрылся, стал человечнее?
- А вот, припоминаю, - уверовав в возможность откровенного разговора, нерешительно начал я, тут же и заторопился, зачастил, - что-то говорилось о проделках...
- Так! И что же?
- Неужели не помните?
- Но что, что именно я должен помнить?
- Да зашла как-то речь о таинственном звере... такого названия удостоился некто неизвестный... и я даже привлекался, даже допускался к ходу общего расследования...
- Это можно забыть.
Едва он уяснил, какую тему я поднял, тотчас он, Тихон, помрачнел и словно осунулся. Выслушал он меня с кислой миной на лице, а прописав мне забвение, проделал рукой резкое и быстрое движение, вычерпывая из моей памяти подлежащий изъятию фрагмент и отбрасывая его.
***
Не берусь судить, традиция у них такая существовала или что-то хотела Наташа донести до моего сознания, только за обедом бледнолицая красавица зачитала, писаным текстом не пользуясь, тщательно вызубренный эпизод из жизни пророка. Предварительно она энергично пожевала губами, как бы разминая их. Фамилии не назвала, но, я полагаю, речь зашла именно о Небыткине, основателе их кружка, великом мыслителе, счастливо оплодотворенном догадками ученых прежних времен о вероятии воображаемой логики. Пророк долго жил словно бы в пустоте и, что ясно и без дополнительных трактований, в бездействии. Он был тогда нечто среднее, определила Наташа. Не добрее и не праведнее уже успевших прославиться праведников и аскетов, не злее, а равным образом и не привередливее разных прочих. Но рос, конечно, изнутри созревая для броска в самую необычайную перспективу, какую только можно себе представить. Особенно бросалось в глаза, как ему до жгучей ярости претило, что в прелестном, тихо и нежно отдающем древностью уголке Получаевки один красивый человек в чрезмерном увлечении любовными похождениями фактически умирает от дурной болезни в конце каждой зимы, а ранней весной воскресает неизбежно и неотвратимо. Вздорные женщины с рыданиями толпились над местом предположительного захоронения их легендарного кумира, пускались, входя в раж, в дикие пляски, одаряя при этом друг друга тумаками и обильно расплескивая кровь из полученных ран. Многие получаевские дамы, посылая проклятия красивой разносчице заразы, из-за которой красивый полубог не находил покоя ни в жизни, ни в смерти, грозя ей чудовищными карами, кидались, нимало не гнушаясь, в чад распущенности и потворства похоти, думая в нем избыть муки своей безответной любви.
Однажды пророк и его закадычные друзья (таковыми эти люди считали себя, а как оно было на самом деле, Бог весть) ступили в рощу, присели в тени высокого дерева, и один из них, самый беспокойный, нетерпеливый, обратился к пророку с такими словами:
- Сперва мы просто любовались увлечениями своих сердец и воспевали их на все лады, но теперь лишь терпим, ибо в сердцах завозился бес сомнения и одуряющего скепсиса, а народ и вовсе терпеть не желает, потому что ты отказываешь ему во внимании.
- Чего вам надо? - спросил пророк сухо и дальше заговорил так, словно перед ним сидели не добрые знакомые и приятели, а из досужего любопытства соединившиеся в аудиторию слушатели: - Разве я звал кого-то, разве вы не увязались, как псы, не сами пришли ко мне со своими нуждами и запросами?
- Меня ты позвал однажды, - угрюмо вставил другой человек, не столь решительный, как первый, но не менее его думающий и упрямый, - и голос твой был так требователен, что даже спутался у меня в голове с задрожавшими от страха извилинами.
- Или ты не знаешь, чего мы хотим? - выкрикнул третий, в гадкой ухмылке обнажая беззубый рот. - У нас в горле засуха и руки чешутся. Пусть только появится субчик какой-нибудь, инстинктивно ищущий нагоняя и взбучки, уж тогда-то не потребуется согласования с тобой и разной там целесообразности...