Глава девятая
Долго мне после столь пылкого высказывания о Наташе пришлось возиться, доказывая, что я вовсе не в восторге от нее, нет мне дела до этой своенравной и высокомерной, даже наглой особы. Надя расторопной рыбешкой вертелась в полумраке, внезапно вскидывалась, спрашивая, как я думаю поступить с ней. И с Флорькиным. Дошло даже и до Пети, как, де, я намерен обойтись с этим прекрасным, добрым человеком, светлую память о котором нас все обязывает хранить вечно. Остаток вечера и последовавшая за ним ночь ушли на потуги уговорить ее не сердиться и не безумствовать, но, не исключено, я преувеличиваю, и в действительности процедура примирения отняла у нас не так уж много времени. Вряд ли я был убедителен, но так же неубедительно изображала моя подруга борьбу, в конечном счете победоносную, с обуревавшими ее сомнениями в моей искренности. Боюсь, именно оттого, что я слишком ясно видел, какую жалкую роль мы оба играем, мое желание продолжать комедию только разгоралось. Недавнее представление о двух реальностях было уже поглощено жизнью, как поглощается ею все мимолетное, и отложилось в памяти досадным недоразумением. Я больше не выбирал между серьезностью и шутовством и считал бы дикой несуразностью такое опрощение, когда б все же выбирать приходилось или только мелькало в уме подозрение, что я, желая, не желая ли, каким-то образом все-таки этим занимаюсь. Не выбирал, а был задействован и отлично исполнял комическую роль, на самом деле весьма скептически настроенный и в глубине сердца убежденный, что чем вернее и тверже я буду этой роли держаться, тем ярче заблещет моя душа трагическим отчаянием и вместе с тем стойкостью, когда придет время со всякой театральностью решительно покончить. Иными словами, я скоморошничал с огоньком, с вдохновением, и оставалось только уяснить, пролагает ли это вдохновение, воображавшееся мне пляской над бездной, путь к Наташе и если да, то насколько он реален и как мне им овладеть.
Все эти соображения, не очень-то ясные в те минуты мне самому, ложились на Надю тяжелой массой, но ей - хоть бы что, она легко сновала под ними, а требовалось, так и ходы рыла, словно крот, просвистывала вдруг прямо у меня под носом, оставляя дыры в моих несчастливых, то и дело обрывающихся мыслях, и действовала она, если уместно так выразиться, под лозунгом, что лучше слушать бредни Флорькина, чем терпеть оскорбления, которым я столь неожиданно подверг ее. Отворачивалась, плакала, пыталась залепить мне пощечину. В полночь или под утро, разобрать трудно, в общем, в какой-то момент - она как раз запрокинулась на диване, дергалась и словно ползла куда-то - ее голова свесилась к полу и очутилась в промежутке между шкафом и стеной. Могло показаться, будто она застряла в темной дыре, мало-помалу втягивается в некое жерло, вот, уже, кажется, видны лишь вертикали ее тонких ног, циркулем задранных вверх, барабанными палочками мелькающих в застывшем серебре лунной ночи. Дивясь этому ее чрезмерному, какому-то уже болезненному поведению и гадая, на каких струнах сыграть, чтобы облегчить ее страдания или хотя бы придать им менее физический характер, я торопливо говорил первое, что приходило в голову.
- Мысли мыслятся, терзания терзают, и на переднем месте взыскание цели и смысла. Это уж как водится. Всегда упрямо размышлял о добре и зле, но что за этим стояло? Вообще-то мрачное занятие, ну а чуть только рассеется мрак и только что завиднеется, забрезжит в нем, заблестит этак слегка словно бы слитком золота, как уже в голове переполох... глаза протирал... Ба!.. Бабская фигурка, женщина гибкая, понимаешь ли, обнажилась в интимном полумраке, шебаршит там и шуршит, а в сущности ведь одна лишь игра воображения... Тебя и видел, ты тем слитком и была, - говорил я, ворковал, как мог, как умел. - О тебе много думал, и это еще при Пете началось. Потому и храню о нем память. Петя требовал от меня полной философской откровенности и открытой правды жизни, но я глуповато смущался и уклонялся, отделываясь пустяковыми репликами. Приходилось таить чувства. Твои чары я старался вобрать таким образом, чтобы Петя проморгал. Закрывался и прятался, а теперь ты требуешь не менее окончательной правды, голой правды, и я готов открыться. Потому что для меня голая правда - это голая ты, и нет большей правды. Твое тело...
- Хватит болтать, - наконец оборвала она меня, садясь, расплескивая постельные принадлежности остро вонзившимся задком. Ее голова поникла на грудь, ноги оказались некрасиво, слишком широко расставлены.
- Чаю? - спросил я с роскошной любезностью отдыхающего пожирателя женских сердец.
Она приняла мое приглашение, и мы, кое-как прикрыв наготу, отправились в кухню. Происходило это уже глубокой ночью.
- Ты негодяй, животное, - приговаривала Надя за столом, кушая пирожки и запивая чаем. - Ты измываешься, полагая, что я в твоих руках, что мне тут и износиться, терпя и мыкаясь, а бежать некуда.
- Моя душа сейчас сильна только потому, что, глядя на тебя, я могу думать как не согрешивший еще юноша. Похоже было, когда я, благодаря Пете, увидел Наташу так же близко, как вижу теперь тебя.
- Петя тоже кобель еще тот был!
- Я взглянул на нее, как только что родившийся человек. Но вскоре я родился заново. Я сбросил с себя прошлое, и его не стало, не стало для меня Наташи. То же и нынче: вспомнил ее, сказал слово - и забыл. Ты, перестав плакать и опрокидываться, все такая же, как вчера или даже этим вечером, но мои мысли о тебе теперь чище. Вот что значит усиление души! А усилилась она после минутной муки, которую я пережил, вспомнив Наташу. Пережил и - отбросил. Танцуй, Надюша, танцуй! Тебе должно быть весело оттого, что я так говорю.
Танцевать она не стала, хмуро на меня поглядывала, вырастая в своих фантазиях до воплощенной справедливости, проворно осваивающейся в картинах последнего страшного суда.
- Все вы из одного теста слеплены, что ты, что Петя, что Флорькин, что даже эта пресловутая Наташа.
- Как же это тебе нас, таких разных, удается соединить в одно целое? - удивился я.
- Потому что все вы - мое несчастье, мой рок и моя погибель.
Облизываясь на ее патетику, я воодушевленно подхватил:
- Мое счастье заключается в том, что я вижу тебя, вижу в тебе прежде всего человека, и я схожу с ума от желания прикоснуться к твоей душе, и, чтобы не сойти окончательно, мне нужно добраться до твоих основ, до подлинной сущности твоей, понять, что она собой представляет...
- Ну, это интересно, ты интересно играешь, как по оперному... - вздохнула женщина и добавила: - с элементами юмора... - Тяжело подняв отягощенную бесплодными размышлениями голову, она угрюмо взглянула на меня, но затем вдруг игриво повела глазками. - Что ж, сиропы большие, впору и утонуть, или, предположим, широко поле, раздолье для ветерка, ласки, ветрености приятной... да только я не одуванчик, чтоб раздеваться от всякого дуновения... У меня, между прочим, свой интерес. Не хочешь рассказать, как было у тебя с Наташей? - Теперь ядовито она глянула, а скашивая глаза, выпускала быструю струю лукавства. - Добрался ты до ее основ?
Она говорила с набитым ртом, и он вдруг, на мгновение как-то странно, неестественно расширившись, стал словно выворачиваться наизнанку, раздирая ограничивающие его губы, а в его темной глубине забелел мощным колесом вращающийся, облепленный разжеванным веществом пирожка язык.
- Никак не было, не добрался, да и не планировал по-настоящему, не успел, что ли... - пробормотал я, смущенный увиденным.
- Ты ее до сих пор любишь, вот что мерзко, - судила Надя четко и сурово. - Как можно любить человека, если на уме только и есть, что зависть к его успехам, желание его сломать, выбить почву из-под его ног, раздеть?
- Не путай меня с Флорькиным! - Я в предостерегающем жесте поднял руку.
- Ты сам запутался и весь путанный.
- Но что с твоим ртом?
- Тебе все равно, раздеть ли ее, бедняжку, в подворотне, ограбить, или в постели...