Зофья Сергеевна начнет при этом, разумеется, давиться, кашлять, но не отступит, не откажется от угощения, каким бы невыносимым и несвоевременным оно ни было. Уж она-то хорошо помнила слова Куриного бога: «Всегда наедайся впрок, потому что, когда наступит голод, пожалеешь, что отказалась от еды!»
Вот Зофья Сергеевна и начинала давиться, кашлять, но смеялась при этом, потому что по телевизору как назло шла какая-то юмористическая передача, и не смеяться не было никакой возможности.
Стараясь не шуметь, впрочем, в этом оглушительном хаосе звуков сделать это было совсем нетрудно, Вожега прошел на кухню.
Остановился в нерешительности, смятении, оцепенении, полуобморочном состоянии, был при этом всеконечно побиваем раскатами хохота и кашля из соседней комнаты, даже чувствовал физическую боль от этих сокрушительных ударов, пытался защититься от них, но нет, тщетно!
Здесь.
Тогда здесь и взял с плиты короткую, специально сооруженную кочергу, ощутил ее вес, крепко сжал в кулаке, отпечатав на коже косое сечение арматуры, зачем-то потрогал лежавший тут же рядом кирпич – поди ж ты, еще теплый, собака!
Вожеге показалось, лохматая остромордая собака зло смотрит на него – вся в клоках вонючей свалявшейся шерсти. В струпьях.
– Чео уставилась, сволочь? – замахнулся на нее кочергой. – Пошла отсюда!
Смех и кашель тут же внезапно стихли, а телевизионные звуки превратились в невообразимый радийный треск, который случается, если кто-то по неосторожности выдергивает телевизионную антенну из гнезда.
И это уже потом выяснилось, что такое сравнение оказалось в высшей степени ошибочным, потому что с каждым ударом кочерги по голове, а бил Вожега только по голове, звуки становились все более и более нечленораздельными, однообразными и монотонными. Более того, юмористическая передача по телевизору продолжалась, никто ее не выключал, не отменял, и когда все было кончено, Вожега сел к столу и досмотрел ее до конца.
Экран погас.
А все-таки напугал эту толстожопую дуру до смерти!
Щелкнул выключатель.
Вместо лица только один, пылающий шестидесятиваттной без абажура лампой блин. Огненный, пузырящийся маслом блин на сковородке.
Блин лица.
Блин включенной настольной лампы.
– Ну и что же ты знаешь про смерть, идиот? – Следователь, толстая низкорослая тетка в форменной пилотке, пришпиленной к крашеным, как будто накрахмаленным буклям двумя заколками, встала из-за стола, повела подбородком так, как это всякий раз делают боксеры, разминая шейные мышцы, заложила руки за спину. – А?
И что, спрашивается, Вожега мог ответить ей?
Разве знал он, что смерть может наступить от внезапной остановки дыхания во сне – апноэ, от отравления ядовитыми грибами, от гнойного воспаления нутра, от тяжелейших желудочных спазмов и конвульсий. Также кончина могла произойти и от механических повреждений – переломов, разрывов, – абсолютно несовместимых с жизнью, от болевого шока могла наступить.
Впрочем, о последнем он, разумеется, догадывался, потому что хорошо запомнил, как еще в интернате здоровенный, придурковатого вида второгодник по прозвищу Муксалма шваброй насмерть забил огромную беременную крысу, что обитала на задах столовки. Крыса извивалась, хрипела, пыталась спастись бегством, и ей это уже почти удалось, но Муксалма все-таки настиг ее, придавил кирзовым башмаком к полу и с победным видом довершил свое дело.
Тетка подошла к Вожеге совсем близко, наклонилась и резко проорала ему в самое лицо:
– А знаешь ли ты, что тебе будет за это?
– Нет, не знаю…
– Тебя расстреляют, к чертям собачьим!!!
– Как это?
Тут же и рассмеялась в ответ, затряслась от полнейшего удовольствия:
– Как-как, из ружья! И нечего плакать, раньше надо было думать!
«И возопили они громким голосом, говоря: доколе, Владыка святый и истинный, не судишь, не мстишь живущим на земле за кровь нашу? И даны были каждому из них одежды белые…»
Петр Русалим перевесился через подоконник окна второго этажа и посмотрел во двор – пусто, только белье сушится на ветру.
А Рубель, Луи, Роббер и Зиту как же?
Они по-прежнему поют длинные, заунывные гимны на латыни, по-прежнему ходят босиком, даже зимой, поздней осенью или ранней весной, расчесывают костяными, украшенными перламутровыми вставками гребнями длинные волосы, которые потом перевязывают красными шелковыми лентами, обладают крыльями, разумеется.
Значит, они ангелы?
Значит, ничего не изменилось?
Э-эх!
«Эх, Вожега, Вожега, зарезал нас, скотина, без ножика! А теперь не обессудь, брат!» – Красноармеец передернул затвор винтовки и выстрелил, почти не целясь.
Вспышка.
Калугадва
Повесть
1. Комната
Женя проснулся оттого, что ему показалось – кто-то гладит его по лицу. Наверное, мама. Открыл глаза, но в комнате никого не было.
За стеной гости пели пьяными голосами. Выцветшими голосами. Старухи выли. Они не прекращали выть с тех пор, как вернулись с кладбища, – сначала от голода, потом от обиды, а теперь у них пучило животы.
Женя вышел в коридор – тут было темно, на ящике у двери спал отец Мелхиседек Павлов, его еще называли просто – отец Павлов, как отец Павел-Савл. Он развалил обросшие глиной гигантские кирзовые сапоги, ведь старательно же отслужил погребальный чин, совершенно вымок под дождем, замерз и проголодался изрядно – вот его теперь и сморило.
Гроб неровно вынесли из церкви и понесли через поле к погосту, ноги увязали в грязи, ветер раскачивал деревья, собаки дрались.
Женя наклонился, и поцеловал руку отцу Павлову, и погладил его по лицу, спящего, тот задергал головой, зарычал, но не проснулся, а вскоре так и вообще оказался на полу, подоткнув под себя лыжную палку, – столь умаялся за день, сколь смог. По долгу службы.
Дверь из залы открылась, мелькнула часть стола, гости. У окна сидела Фамарь в черной косынке. Женечка всегда знал старуху одинаково старой, поджимающей губы, и они у нее белели оттого. Рядом с ней сидел дед. Вернее сказать, истукан онемевшего деда, что не выпускал из рук мокрого полотенца, – интересно, однако, какое же у него было нынче сморщенное лицо, делавшее его похожим на больного плаксивого ребенка. Сидели еще какие-то родственники, древние подруги Фамари Никитичны, приживалки, затравленно озираясь по сторонам, ковырялись в салате из вареной свеклы и репы.
Женя присел на ведро, ведь все они тоже сидели в раме дверной коробки, сидели под портретом Лиды, перевязанным черной газовой лентой для волос.
В коридор вышел Серега, икнул.
– Вишь, как, малец-то, получилось, приказала мамка долго… – Его шатало.
Держась за стену, Серега добрался до туалета, потом вышел, дверь захлопнулась, перестав освещать Женю, отрезав тени.
Опять стало темно.
Женя на ощупь пробрался к комнате матери. Зашел. Тут вкусно пахло сырой затхлостью, обои вздулись и трещали, когда протапливали печь, зеркало задернуто сукном, а иначе и быть не могло, потому как лампу с налетом извести и клея вывернули, провода перемещались в поле стены, вдоль двери перемещались, а на потолке свет уличных фонарей рисовал ветки, раскачиваемые ветром. Женя подумал: осень, ежедневный дождь, волглые листья залепливают окно, жесть с крыши сарая улетела, скоро снег.
Теперь голоса звучали где-то очень далеко, и, может быть, впервые в доме сделалось тихо, и можно было спокойно смотреть туда, где существовала аллея, скамейки, зеленый дощатый забор без щелей, скелет кровати – пружинами в темноту, без полосатого, пахнущего мочой тюфяка, перепаханная кривая дорога, тянущаяся к краю леса, часть поля и рыжие песочные горы на глиняных разработках, обозреваемые по касательной к плоскости пыльного, покрытого мушиными трупами подоконника. А еще дальше – на огороде – огромная ржавая бочка из-под топлива, в которой обмывали мышей, раздавленных железной рамой на пружине.