Альфред слушает и не верит своим ушам. Каждое слово отдается болью на душе, а все эти рассуждения Брагинского о «других омегах» только разжигают ярость. Ярость на того, кто вообще вдолбил эти слова в голову Вани, ведь не из пустого же места они взялись. Альфред сам не замечает, как сжимает кулаки, а вот Ваня видит и грустно усмехается. Такой омега, как он, просто не может нравиться людям. Он ничтожен, он жалок и неуклюж, и лучше Альфред поймет это сейчас, чем выстроенный идеал рухнет через пару-тройку лет.
— Ты имеешь полное право злиться на меня, — в душе Вани расползается колючей проволокой боль.
— Прекрати… — шепчет Джонс и опускает взгляд в своей бессильной ярости. — Прекрати, слышишь меня?!
Его взгляд горит настоящим пламенем, когда он поднимает голову. Брагинскому становится не по себе — таким Джонса он видит впервые и не знает, хотел бы этого зрелища или нет. Но он видит, все происходит на самом деле, а сердце тем временем сдавливает все сильнее.
— А почему нет? — Ваня как можно небрежнее пожимает плечами. Пытается закрыться, спрятаться за маской безразличия и больше не вылезать из-за нее никогда. — Если ты сам не хочешь видеть правды, я открою ее тебе…
В тот момент, когда светлая макушка мелькает рядом, Брагинскому на секунду кажется, что его сейчас размажут по сидению. Вместо этого его неуклюже сгребают в объятия, утыкаются в изгиб шеи и прижимают к себе так крепко, что даже дышать становится тяжело.
— Не называй себя никчемным, — голос Альфреда дрожит. Брагинский удивленно косится на светлый вихрь волос, на подрагивающие плечи, но не видит лица, не может понять, что творится в голове у этого сумасшедшего альфы. — Мне убить сейчас хочется того, кто наговорил тебе этой чепухи. Кто посмел так исковеркать жизнь моего омеги и так поиздеваться над ним.
В Альфреде говорят инстинкты. Брагинский бы взбрыкнулся раньше любому, кто посмел бы назвать его своим, но от Альфреда хочется лишь услышать это снова. Природа ли, желание быть счастливым или какая-то иная чепуха — Брагинский не знает, но сам невольно тянется к альфе, вдыхает его запах и всем сердцем ощущает, что этот парень именно его. Кажется, в далеких детских сказках это называлось истинными парами. Почему-то сейчас Ване хочется поверить, что эти пары и правда существуют.
— Запомни раз и навсегда, — Альфред тем временем отстраняется, но ладони остаются на талии Вани, хотя сидеть так чертовски неудобно. — Ты прекрасен. Прекрасен не потому, что таких слов требует этикет и вся эта дурацкая мишура, а потому что я знаю кучи твоих привычек и они мне нравятся. Заметь, нравятся все от и до, даже то, как по утрам ты ворчливо шаркаешь тапочками по полу, а меня тянет от этого улыбаться, потому что это делаешь ты, — Альфред тихо смеется, и вся ярость в его глазах окончательно испаряется, сменяясь этой всепоглощающей влюбленностью. Нет, это не влюбленность. Любовь. Желание находиться рядом всегда и быть вместе.
— Дурень, — Ваня отводит взгляд и старается скрыть накатывающее смущение. — Не пожалей о своем выборе, — просит он.
— Если бы мне дали выбирать заново, я бы выбрал тоже самое и ни разу не пожалел бы. Так что не скрывай от меня своих переживаний, — улыбается Альфред во все свои тридцать два. — А теперь — поехали! Я жу-у-уть как проголодался.
От серьезного альфы не остается и следа, когда из Альфреда снова прет эта детская натура. Но Брагинский рад ей. Рад, что солнечный Джонс сидит рядом и вправляет ему мозги. Потому что словам Альфреда хочется верить. Ваня знает, что не сможет принять себя сразу, но почему-то ему кажется, что Джонс единственный, кто может помочь ему перебраться через эту пропасть.
***
— Сейчас снова пригорит, — елейный голос со смехом впивается в быстрые шаги и явный мат.
— Вот черт, — Доминик спешно убавляет огонь, неуклюже убирает с конфорки сковородку и едва ли не вываливает ее содержимое прямо на стол. Он снова матерится, а Гилберт рядом хохочет и потягивает пиво из стакана.
— Когда-нибудь ты привыкнешь, — со знанием дела говорит Гилберт и отставляет в сторону пустой теперь стакан.
Похожая неудача была и у него самого еще этим утро, потому как на старой квартире плита работала с перебоями и куда слабее, а вот на кухне Эдельштайна все пашет просто замечательно. Отсюда вытекают горелые через раз завтраки и ужины — обеды Родерих предпочитает готовить сам. В целом, за неделю они успевают порядком привыкнуть к новому обиталищу и новым распорядкам, как и Эдельштайн постепенно притирается к совместной жизни. Ему все еще в новинку, что по его дому расхаживают два новых тела, но именно этим телам он особенно рад.
— Заткнись и помоги сварганить что-нибудь быстрое.
Гилберт снова усмехается, но послушно встает со своего места и идет к шкафчикам. Никто из них привередой не является, разве что Родерих, но есть горелое не хочется никому. И пока Доминик осторожно срезает подгоревшую корочку с мяса и поджаривает его на самом тихом огне, Гилберт возится с макаронами и подливой — делать что-то вместе для них далеко не впервой.
— Хорошо, что Родерих задерживается, — задумчиво тянет Доминик, когда возня у плиты постепенно сходит на нет, а все следы неудачной кулинарии выброшены в мусорное ведро.
— Это точно, иначе бы ты выслушивал лекцию о внимательности к кухонной утвари и продуктам питания, — смеется Гилберт и хлопает друга по плечу.
— Иди ты, — Доминик лишь отмахивается и раскладывает все по тарелкам, после чего накрывает на стол.
Вообще, Байльшмидт преувеличивает. Эдельштайн, конечно, способен иногда пожурить за те или иные вещи, но свой статус зануды он опроверг для них уже очень давно. Родерих собран, когда это нужно, серьезен, если необходимо, но в остальное время назвать его занудливым язык просто не поворачивается.
Так на прошлой неделе они вместе смотрели какой-то боевик, после работы мотались в самое обычное кино, а ни какие-то там театры, а теперь на полке лежали билеты на концерт немецкой группы, которую любили все втроем. Несмотря на кажущуюся пропасть в статусах, общих интересов было более чем достаточно, и был лишь единственный момент, который порядком напрягал Доминика.
— Главное, чтобы он не сильно задерживался, не то все остынет, — сетует Байльшмидт и жадно смотрит на еду, но без Родериха начинать просто не хочет. — Что вообще можно так долго делать в магазине? — возмущается наигранно он.
Доминик пожимает плечами и смотрит в упор на Гилберта, размышляя над одной мыслью. Тот красивый, Хедервари нехотя признает это постоянно, глядя на точенный профиль, прямой заостренный нос и алые глаза. Светлый вихрь волос лишь дополняет этот потрясающий образ, и Доминик сглатывает, трясет головой и тянется переплести растрепавшийся хвост.
— Гил? — собственный голос кажется не своим, когда Хедервари все же начинает говорить.
— Чего? — Байльшмидт беззаботно откидывается на спинку стула и смотрит на Хедервари пронзительно ясно, словно не он только что выпил бутылку пива, не поделившись ни с кем.
— Родерих говорил, что нам придется терпеть друг друга, если мы хотим быть рядом с ним, так? — Доминик начинает издалека, потому что сказать напрямую даже у него не хватает смелости.
— Тоже мне проблема, я и так терплю тебя уже столько лет, — хмыкает Гилберт и удивленно смотрит, как совсем близко наклоняется Хедервари.
— Ты понимаешь, что это касается и постели? Не будем же мы спать с ним по расписанию в порядке живой очереди? — голос Доминика заметно садится.
Он пытается почувствовать в себе хоть долю отвращения от такой близости с Гилбертом, надеется, что сам Байльшмидт сейчас вмажет ему и скажет, что подобные разговоры под запретом. Но у Гилберта в голове не то хмель играет, не то давно уже есть ответ на этот вопрос.
— Конечно, нет, что за глупость? — пожимает плечами он.
— И тебя это не напрягает? — Хедервари цепляется за последнюю соломинку и дышит чуть чаще.
— Напрягает? — Гилберт как-то хитро склоняет голову на бок и косится на друга, почти брата. — Ник, хватит ходить вокруг да около…