Вспомнив это и улыбнувшись, сестра Эдит для порядка сурово осадила сама себя и прочла себе короткую, но вразумительную лекцию по поводу отношения к «бедным сироткам», отданным Господом на ее попечение.
А тут как раз и процедура закапывания бренных останков сестры Розалии подошла к концу – на ровном месте вырос еще один увенчанный крестом холмик, и датские ключницы могли теперь отправиться восвояси, радуясь, что дождь так и не пошел. У каждой из них было еще много дел – божий день продолжался, а обязанности на сегодня отменили лишь для усопшей.
Огибая церквушку, тропинка сбегала вниз, к дороге. Отсюда, с кладбищенского холма, она просматривалась на всем своем протяжении, и Эдит могла видеть растянувшихся по ней цепочкой сестер, группками по две-три фигуры шествующих с процессии домой. Какими одинаковыми они отсюда казались! Словно безобразные гусята, спешащие за матерью, переваливались они с боку на бок, неуклюже вбивая в утоптанную почву свои тупоносые ботинки – неизменно носком внутрь. Время от времени одна из сестер останавливалась, чтобы завязать длиннющий серый шнурок, и, нагнувшись, становилась похожей на большой черный гриб-дождевик, внезапно выросший посреди дороги. Из-под шляпы «гриба» тогда торчали два коротких серых столбика – ножки в чулках да белые носочки, натянутые прямо поверх этих чулок. Молодых среди них практически не было, и, допустив чуточку вольности мышления, можно было предположить, что постриг эти дамы принимали уже в солидном возрасте, выжав из жизни и молодости все, что возможно, и возжелав теперь отмолить грехи своих некогда жадных до плотских утех телес. Впрочем, заглянув в просветленные лица монахинь, подумавший такое устыдился бы тотчас своих мыслей и признал бы, что если и есть где-то в мире разврат, то уж никак не в сердцах рабынь Божьих из монастыря Петры-Виргинии.
– Что-то вы сегодня в одиночестве, сестра Эдит? – промурлыкал кто-то у нее за спиной, заставив вздрогнуть. – Ну да, понимаю… Вы ведь успели близко подружиться с нашей дорогой усопшей, не так ли?
Обернувшись на голос, Эдит увидела дородную фигуру монахини с постным лицом, главной достопримечательностью которого были огромные круглые очки с толстенными линзами, увеличивающими размер глаз в несколько раз. Эдит не слышала, как та приблизилась, и почувствовала себя вдруг неловко, словно большеглазая монахиня могла украдкой подслушать ее мысли.
– О, матушка! Вы меня напугали. Я, знаете ли, и вправду была погружена в раздумья. Друзей терять всегда горько, и мне будет недоставать нашей сестры Розалии…
– Как и всем нам, милая Эдит, как и всем! – подхватила та и участливо сжала руку собеседницы чуть выше локтя. – Что поделать! Господь призывает к себе лучших из нас, и наша безграничная скорбь по ним сродни зависти…
– Господь забирает всех, матушка, – чуть улыбнувшись, ответила Эдит. – А завидовать умершим, полагаю, может лишь тот, чье земное существование невыносимо или омрачено ужасными воспоминаниями, не так ли?
– Да-да, конечно, вы правы, – поспешила согласиться мать Теофана, которая, казалось, ничуть не обиделась на маленькую «оплеуху». – Я лишь хотела сказать, что смерть одной из нас – событие, о котором не стоит так горевать, ведь это переход из мира тоскливых будней в безграничный, ясный, полный любви и…
– А это для кого как, матушка, – не очень вежливо перебила Эдит севшую на своего любимого конька настоятельницу. – Боюсь, что некоторым из нас и самыми неустанными молитвами не приблизиться к вратам того «безграничного и ясного», о котором вы говорите.
Взгляд Теофаны помутнел и посуровел под очками, но голос остался подчеркнуто ровным:
– Кого вы имеете в виду, сестра Эдит?
– Никого конкретно, матушка. Но то, что наш орден имеет некоторые… особенности, отрицать нельзя. По большому счету, мы ничего не знаем друг о друге, живем вроде бы общиной, но на самом деле – каждая сама по себе, а недоверие и неискренность прячем под утрированной религиозностью. Попробуйте заговорить с любой из нас о ее прошлом, и вы услышите кучу цитат из Библии, призывов к смирению и упований на Всевышнего. А увенчает все это размашистое крестное знамение.
Настоятельница посмотрела на нее недоуменно:
– Что с вами, сестра? Право же, я вас не узнаю! Должно быть, смерть нашей дорогой Розалии так потрясла вас, что вы не совсем отдаете себе отчет в том, что говорите. Неужели же ваши рассуждения о неясном прошлом наших сестер распространяются и на усопшую? Не станете же вы и в самом деле сомневаться в чистоте и непорочности этого добрейшего создания, всю свою жизнь посвятившего заботе об увечных и обездоленных?
– Нет, конечно, матушка, не стану. Однако уверены ли вы сами, что определение «добрейший» подходит тому, кто десятилетиями издевался над воспитанниками, истязая их плоть и душу, и занимался травлей молодых монахинь за их мнимые прегрешения? И применимо ли слово «непорочность» к женщине, имеющей такой шрам во всю ягодицу, что был особой приметой нашей дорогой Розалии?
От возмущения матушка Теофана замерла посреди дороги и, тяжело дыша, воззрилась на бесстыжую монашку, разрешившую себе неслыханную вольность.
– Да что с вами сегодня, в конце концов?! Грешно позволять себе говорить такое про покойницу, чье тело еще не тронули черви! Да и при чем тут шрам? Всем известно, что это были следы давнего ожога…
Губы сестры Эдит искривились в усмешке.
– Верно, ожога. Кто же спорит? Да только ожог этот появился у Розалии не от огня камина или раскаленной печки, а от кислоты, которой «завязавшие» шлюхи квартала Римбо в конце прошлого века удаляли типовые татуировки – эмблемы борделей, к которым они были приписаны. Татуировки эти делались в обязательном порядке, словно тавро лошадям, только, понятно, не на лбу, а в более пикантном месте, и должны были красоваться там всю жизнь. Однако по выходе дамочки «на пенсию» эмблема начинала мешать – ведь почти каждая из них намеревалась еще найти себе мужа, а искать великодушного героя, способного «понять и простить», – занятие муторное и к успеху, как правило, не приводит… Вот и приходилось прибегать к кислоте – единственному известному в тех кругах средству. Ну, а те, кому с замужеством не повезло и после выжигания татуировки, подавались, натурально, в монастыри, где могли продолжать общественную жизнь, занимаясь нравственным воспитанием послушниц и сирот. Ну, так как же быть с чистотой и непорочностью усопшей сестры Розалии, матушка?
У Теофаны был такой вид, будто ей на шею накинули удавку. Она изумленно воззрилась на обычно молчаливую и всегда такую покладистую сестру Эдит, не зная, как реагировать на ее слова. С одной стороны, она не могла оспорить сказанного, с другой же… Ведь существуют устав монастыря и неписаные законы монашества, не позволяющие вот так, запросто, говорить то, что вздумается! Если каждый начнет беспрепятственно изливать свои мысли и фантазии, то скоро вся обитель ордена Петры-Виргинии превратится в этот… как его… квартал Римбо!
Настоятельница подавила в себе гнев и попыталась вразумить распоясавшуюся сестру:
– Даже если все то, что вы сейчас сказали, правда, – что нам до того? Разве не грешницы всегда приходили в лоно монастырей, насытившись искусами и злобой мира? Разве не являются основой монастырской жизни молчание о прошлом и забвение былых страстей и страданий в молитвах о спасении души?
– Вы правы, матушка, – понурилась пристыженная Эдит. – Но, к прискорбию, человек – создание любопытное и редко находит истинное удовольствие в молчании и неведении. Ну, а уж о тех, кто рядом с нами, мы непременно желаем знать побольше, не так ли? Кстати, откуда вы родом, матушка Теофана?
Настоятельница вдруг зашлась в приступе кашля, да таком, что из-под очков потекли слезы. Прокашлявшись, она изрекла:
– Ваши нападки сегодня поистине чудны, сестра Эдит. Но я промолчу. Помните, что сказано в Писании? «…И когда обвиняли Его первосвященники и старейшины, Он ничего не отвечал. Тогда говорит ему Пилат: не слышишь, сколько свидетельствуют против Тебя? И не отвечал ему ни на одно слово, так что правитель весьма дивился…». Так что оставьте и вы вашу гордыню, сестра! Смиритесь с бренностью нашего существования, и да поможет вам Господь!