Немало слышал Шольц в своей жизни таких душераздирающих историй, не в одну семейную драму пришлось ему вникать ради блага его пациентов, но случай Вилли Кая почему-то казался ему особенным. Внутренний мир мальчишки, как и его странный недуг, чрезвычайно интересовали доктора, а непонятное происшествие с его матерью требовало разъяснения. В отличие от полицейских, коллег-психиатров и алчных до сенсаций журналистов Шольц ни на секунду не поверил тому, что Вилли, этот запуганный, мечтательный юнец, мог добыть где-то ядовитую жидкость и облить ею спящую мать, пусть даже и такую никчемную.
– Ну что ж, дорогой мой пациент, на сегодня достаточно. Уже темнеет, и, боюсь, твои набожные благодетельницы не обрадуются твоему столь позднему возвращению.
Вилли глянул на часы, что висели, покачивая маятником, на стене над седой взъерошенной головой доктора. Почти шесть. Он вздохнул.
– Скоро наступит лето, и день будет длиться долго. Тогда сестрам не придется о нас беспокоиться, и режим в интернате, надеюсь, станет помягче, – он улыбнулся врачу и поднялся, собираясь прощаться.
– Хм… Ты полагаешь? – с сомнением прищурился Шольц. – Что ж, может, ты и прав. Ну, до завтра?
Он коротко пожал холодную ладошку мальчика и проводил его до двери, за которой все еще ожидали приема самые терпеливые пациенты.
Сам того не желая, Вилли оказался на особенном положении в интернате, и были тому три причины. Во-первых, он каждый день ходил к врачу, у которого просиживал гораздо дольше, чем того требовал осмотр его ран. Во-вторых, благодаря такому заступнику ему в ближайшее время не грозило вразумление (трусливые садистки боялись открытых скандалов), и он мог позволить себе игнорировать некоторые приказы Ойдоксии. Ну и в-третьих – новичок пользовался особым вниманием сестры Эдит, по-прежнему приносившей ему перед сном кружку травяного чая и смотревшей на него с настороженным сочувствием, а это, по сиротским меркам, дорогого стоило.
Такое положение вещей просто не могло не злить некоторых однокашников Вилли, и прежде всего, конечно, Бродягу. Тот костерил «подлеца» на все лады, громко фыркал при виде его и строил планы мести, немедленному осуществлению которых мешало лишь присутствие флегматичного, крепкого, как скала. Шорши. Раздосадованному Бродяге не оставалось ничего другого, как исподтишка плевать Вилли в постель да подбрасывать в его обувь сапожные гвозди, которые тот, впрочем, всегда вытряхивал, перед тем как обуться.
– Ну что, гуляка? Завтра опять попрешься к старикану? – начинал Карл-Бродяга свой ежедневный допрос. – Что ты там делаешь, интересно?
– Мне нужно. У меня палец, – Вилли понимал, что прыщавый завистник просто придирается, но старался быть дружелюбным.
– Рассказывай! Два часа он тебе, что ли, перевязку делает? Ты смотри там! Я слышал, старые доктора и священники до мальчиков охочи!
Бродяга мерзко захохотал и обвел взглядом спальню в поисках ценителей его юмора. Пара-тройка подхалимов прыснула. Ободренный, Карл добавил:
– И когда это у вас началось? Как он тебя уговаривал?
Вздохнув, Шорши отложил книгу:
– Придется мне, видать, тебя самого сейчас уговорить, тупая ты жердь!
– Но-но! – замахал руками Бродяга. – Шутки надо понимать!
На следующий день Вилли вновь отправился к доктору Шольцу.
Глава 6
Вилли рассказывает о своей матушке, несчастливом дне рождения и о том, что случилось дальше
В дверь старого, требующего капитального ремонта домика на краю Фильсхофена энергично задолбили. От стука в окнах задребезжали стекла, а со стены у замусоренного крылечка оторвался и разбился вдребезги о бетон пласт штукатурки. В темном от копоти оконце показалась чья-то взъерошенная голова, а через секунду грязно-белая занавеска задернулась, давая понять непрошеным гостям, что хозяева не расположены их принимать. Такая наглость взбесила стучавшего, и он замолотил в дверь уже двумя кулаками.
– Открывай, сволочь! На этот раз я знаю, что ты дома! – прокатился по всему переулку сиплый старушечий крик. – Молоти, сынок, молоти в эту проклятую дверь, пока она не разлетится в щепы! А не откроют, так я полицию позову! Полицию, ясно тебе, гадина?!
Щуплый мужчинка, подбодренный мамашей, вновь принялся изо всех сил стучать в дверь, тяжело дыша и издавая слабенькое, похожее на кошачье, рычание.
Занавеску на окне вновь отдернули, звякнула щеколда, и створки распахнулись. Из темноты горницы испуганными глазами неопределенного цвета смотрела на пришедших запахнутая в пестрый домашний халат русоволосая женщина. Опасаясь нападения, хозяйка не спешила высунуться на улицу и взирала на нарушителей ее спокойствия из глубины комнаты.
– А, вот ты где, морда! – стоявшая до этого на обочине дороги полная пожилая женщина бросилась к окну, нещадно дергая при каждом шаге мальчонку лет шести, которого она мертвой хваткой держала за руку. – Это сколько ж я бегать-то за тобой могу, бессовестная? Ты что ж это, думала, что мы не сыщем тебя? Забирай своего ублюдка, морда, и сама набивай его прожорливое брюхо!
Последним мощным рывком старуха поддернула ребенка к окну, едва не ударив его о стену домишки, и отпустила. Худенький, почти тощий парнишка, с обликом которого никак не сочетались слова «прожорливое брюхо», молчал и не сопротивлялся. Он просто стоял там, где его оставили, и ждал. Тряпье, в которое он был одет, не могло защитить его тельце от октябрьского холода, а надетые на босу ногу старые дырявые башмаки насквозь промокли в придорожных лужах, по которым его тащила бабка, и чавкали при каждом шаге. Огромная лохматая шапка давно не мытых каштановых волос оттеняла бледность и худобу его лица, да и вообще был он какой-то несуразный: сутулый, дерганый и затравленный; ступни он ставил носками внутрь, а непропорционально длинным рукам не мог найти места. Должно быть, именно такое создание попалось на глаза Хансу Андерсену, перед тем как он создал историю о гадком утенке.
Избежав удара о стену, мальчишка замер в шаге от окна и опустил глаза: он не хотел смотреть ни на женщину в пестром халате, ни на беснующуюся за его спиной бабку. Та же тем временем не успокаивалась:
– Ну, чего ж ты не берешь своего ублюдка? Не лобызаешь, не прижимаешь к сердцу? Что, не к чему прижимать? Думаешь, сбагрила его старой дуре и умыла руки? Не выйдет, шалава! Сынок, да перестань ты уже долбить в эту дверь!
Маленький мужик, казалось, только теперь заметил, что мамаша уже вовсю беседует с хозяйкой и его беспрестанный долбеж мешает ей. Он прекратил стучать и отошел в тень, не желая вмешиваться.
Между тем хозяйка домишка подошла к окну вплотную и облокотилась, нагнувшись, на подоконник. В тот же миг позади нее что-то загремело и забурчало, и она, не оборачиваясь, резко ткнула туда локтем.
– Да погоди ты! – бросила она через плечо. – Тебе лишь бы пристраститься!
То, что бурчало и желало «пристраститься», отвалило. Женщина чуть прищурила глаза и смерила старуху, снова занявшую свой пост у обочины, насмешливым взглядом:
– Во-первых, не ублюдок, а ребенок, рожденный в законном браке, и тебе это известно, старая квашня! Во-вторых, я никому не позволю являться ко мне в дом и говорить со мной в таком тоне, так что заткни свою беззубую пасть! А в-третьих, если твой недоносок не сойдет сейчас с моего крыльца, то выйдет Барри и размажет уродца о стену. Тебе ясно?
Тут женщина передернулась, и последовал еще один тычок локтем назад.
– Барри, твою мать! – прошипела она, на этот раз обернувшись к атакующему. – Что на тебя нашло?
Бабка ухмыльнулась, по достоинству оценив сцену.
– О! Позорище! Пьянство и разврат, ничего больше! Правильно тебя отец из дома выгнал, шалаву! – и безо всякой паузы добавила: – Ты мне за полгода денег должна за своего звереныша! У меня не богадельня!
Но Перпетуя тоже умела скалиться и одарила бывшую жену сродного деверя ее матери самой издевательской из своих гримас.