Черчилль очень точно подметил природу «вечного патента». Ни оригинальность суждений, ни глубина высказываний, ни красота формы, а именно первенство обеспечило древнегреческим и древнеримским авторам место в истории человеческой мысли. И это право первенства распространится не только на литературу и философию и не только на Древний мир. Гиппократ станет величайшим врачом, Александр Македонский – полководцем, Гомер – поэтом, Исаак Ньютон – физиком, Леонардо да Винчи – изобретателем, Моцарт – композитором. На смену им придут Авиценна, Наполеон, Данте, Эйнштейн, Ломоносов и Бетховен. Они тоже будут великими, но все же уступят пьедестал своим предшественникам, которым принадлежало право первенства. «Меня всегда поражало, каким преимуществом обладают люди, живущие в более раннем историческом периоде, – признается однажды Черчилль. – Они обладают возможностью первыми сказать правильные вещи. Снова и снова я сталкиваюсь с ситуацией, когда хочу высказать достойную мысль и обнаруживаю лишь, что она уже была произнесена, причем задолго до меня»356.
Однако, несмотря на право первенства, уже в школьные годы Черчилль выражал сомнение в том, «что древние авторы достойны быть фундаментом нашего образования». И когда ему напомнили, что «чтение Гомера в подлиннике – наилучший отдых для мистера Гладстона», он лишь саркастически заметил: «Так ему и надо»357. Своему брату Уинстон советовал «оставить латинский итальянцам, пусть они изучают его»358.
С годами мнение Черчилля относительно древнегреческих и древнеримских авторов изменится. В 1948 году он признает, что классическая литература является «великой объединяющей силой Европы»359. Хотя вполне возможно, что изменения в его мировоззрении не были столь существенными, и эта реплика больше принадлежит умудренному опытом государственному деятелю, мечтающему о мирном сосуществовании европейского семейства земель и народов, чем любителю искусства в целом и древней литературы в частности. По крайней мере, даже признавая за классиками важную «объединяющую» функцию, он, тем не менее, скептически заявлял: «Древнегреческие и латинские философы, похоже, часто находились в неведении, что их общество построено на рабстве»360.
Все эти рассуждения займут Черчилля спустя годы, когда в его активе будет множество достижений на ниве государственной службы, публицистики и ораторского мастерства. Пока же перед учеником Хэрроу стояла необходимость изучения латыни. И для того чтобы он смог одолеть этот предмет, обучать его взялся лично Джеймс Уэллдон. Трижды в неделю он по четверти часа перед вечерней занимался с отстающим юношей. «С его стороны это была невероятная милость, так как он учил лишь старост и выдающихся учеников, – вспоминал политик. – Я гордился такой честью и гнулся под тяжестью бремени»361. Занятия продолжались почти целый семестр. В конечном счете, поняв, что не в коня корм, Уэллдон оставил свои «начатые с наилучшими намерениями, но оказавшиеся напрасными труды»362.
Почувствовал ли Уэллдон себя уязвленным, не сумев приобщить Уинстона к латыни? Учитывая его доброжелательный нрав, по всей видимости, нет. Прочитав в 1930 году воспоминания Черчилля о не самых приятных годах в Хэрроу, он будет сожалеть, что не сделал пребывание своего воспитанника в стенах школы более счастливым. Сославшись на недостаток времени – «одну из основных проблем, с которой сталкиваются директора школ», – он заметит, что «всегда верил» в Черчилля363. В 1935 году он признается супруге политика:
«Хотя я и не могу утверждать, что предвидел все будущие достижения Уинстона, я вправе сказать, что даже в его школьные годы я не мог не оценить его удивительных способностей и искреннего патриотизма»364. Также он относил свое общение с Черчиллем к «одним из самых счастливых эпизодов работы в Хэрроу»365. Все эти признания и заявления были сделаны спустя четыре десятилетия после описываемых событий, что, конечно, нельзя не учитывать при их оценке. И тем не менее факт остается фактом, Черчилль будет поддерживать теплые отношения со своим бывшим наставником. А Уэллдон будет с симпатией наблюдать за жизнью своего ученика, лишь укрепляясь в вере, что «с каждым годом человек становится лучше и благороднее»366.
Когда по прошествии десятилетий Черчилль начнет оплачивать обучение уже своим детям, он будет придавать большое значение изучению иностранных языков, считая, что знание дополнительного языка является «ощутимым преимуществом». Причем это преимущество очевидно, даже если знаний иностранного языка хватает только на чтение книг. «Чтение на иностранном языке расслабляет ум, оживляя его посредством знакомства с другими мыслями и идеями, – считал политик. – Даже простая структура языка задействует соседние клетки мозга, снимая самым эффективным образом усталость. Это то же самое, как если бы музыкант, зарабатывающий на жизнь игрой на трубе, станет играть на скрипке для собственного удовольствия»367.
Что касается конкретных языковых пристрастий, то основное внимание Черчилль уделял не мертвым, а тем языкам, которые открывают перед человеком новые горизонты, обеспечивая доступ к новому своду знаний и погружению в незнакомую культуру; тем языкам, которые способны не только расширить кругозор, но и пригодиться в повседневной жизни. При этом он был против изучения одновременно нескольких языков, полагая, что вначале необходимо овладеть в совершенстве одним и только после этого, если будет желание, возможности и время, приступать к изучению дополнительного языка368. Сам он выбрал французский.
Французский язык, овладение которым Черчилль рассматривал как «восхитительный дар»369, был близок ему с детства. Французским в совершенстве владела леди Рандольф, прожившая в Париже шесть лет. Неоднократно во Францию приезжал и сам Уинстон для прохождения языковой практики. В Хэрроу французский ему преподавал один из лучших учителей школы Бернар Жюль Минссен (1861–1924). «Я добился значительного прогресса в изучении французского, – не без гордости признавался Уинстон матери в конце 1891 года. – Я начинаю думать на этом языке»370. Спустя месяц новое признание: «Я обнаружил, что существенно подтянулся по французскому»371.
Черчилль продолжит совершенствовать свои знания иностранного языка и после окончания Хэрроу. В основном с помощью бесед с носителями языка, а также чтения французских классиков, например Вольтера и Монтеня, ну и, конечно, исторической литературы. Во время одного из путешествий в Париж он пополнит свою библиотеку почти тремястами томов различных сочинений372.
Признавая огромные силы, затраченные Черчиллем на изучение французского языка, невольно возникает вопрос, насколько хорошо он смог им овладеть. Французские исследователи жизни британского политика отмечают, что, хотя ему и удалось добиться «превосходных результатов»373, ответ на этот вопрос неоднозначен. По словам одного из первых французских биографов Черчилля Жака Арнавона, политику была ближе письменная речь, а использование разговорного языка требовало гораздо больше усилий374. Современный историк Франсуа Бедарида указывает, что «возможность поговорить по-французски всегда доставляла Черчиллю удовольствие», при этом автор добавляет: «Впрочем, его собеседники не всегда разделяли с ним эту радость»375. Не разделял эту радость, к примеру, генерал Шарль де Голль (1890–1970), который шутя заметил, что ему пришлось даже выучить английский язык, чтобы понять французский Черчилля376. Да и сам политик однажды с иронией потребовал от одного из своих коллег: «Пожалуйста, перестань переводить с моего французского на французский»377. А в другой раз перед выступлением на языке Вольтера, Бальзака и Гюго он предварительно предупредил публику, что речь идет о «значительном предприятии», которое проверит на прочность хорошие отношения собравшихся к Великобритании378.