Там завсегдатаями были Толя Макаров, Саша Асаркан, к Улитину очень близкий — в одной тюремной психиатрической больнице (ЛТПБ) содержались.
“Был тише воды, ниже травы. Все равно голову сняли. Они косцы. Для них ты гадюка в траве. Коси, коса, пока роса. Подними голову, и коса срежет”.
Павел Улитин
В 1935–1936 годах в журнале “Интернациональная литература” опубликовали десять эпизодов “Улисса”. Шестнадцатилетним я нашел этот журнал на полках во Внукове — в дачной библиотеке Виктора Гусева, перешедшей к моему отцу.
Тогда — во вгиковские времена — мы все говорили: “Джойс… Джойс… Как у Джойса”… Но никто его не читал. Я прочитал с интересом, но довольно равнодушно — по молодой глупости — потом уже он меня захватил.
Улитин, а этот журнал наверняка попался ему, читал внимательнее. Он знал английский. Значит, мог прочитать роман целиком.
Совершенно явно — те же подводные силы, что у Джойса в “Улиссе”, — управляют монтажом фраз и у него. Невидимое напряжение одному ему — Улитину — ведомой задачи рождает — в результате сочетания запечатленных — будто на бегу — случайностей — музыку, которая держит и оправдывает все.
И чего-чего только нет в его загадочной прозе — и Шекспир, и Эльсинор…
Запись 2017 года
О боже! Как я уже устал от этого своего дурацкого — ненаписанного — романа, от Гамлета, от Эльсинора! Запутался, заблудился! Забываю то, что было до, и не знаю, что будет после. Ну не мое это дело!
Мое — вот! Кино!
Общ. пл.: снежное поле, мальчик, черная фигурка резко выделяется на белом фоне. Музыка.
Шаг за шагом, пятипалые следы. Небо и поле — одно белое пространство.
— Вона куда забрел малый!
Это две птицы видят Сашку в снежном поле, выкинутого с поезда.
“Я — несчастный Робинзон Крузо, потерпев кораблекрушение во время страшной бури, был выброшен на берег этого ужасного злополучного острова, который я назвал островом Отчаяния… Отчаявшись получить откуда-нибудь избавление, я видел впереди только смерть”.
Даниэль Дефо
В шорохе мышином, в скрипе половиц
Медленно и чинно сходим со страниц.
Шелестят кафтаны, чей там смех звенит,
Все мы — капитаны, каждый — знаменит.
Я обожал — нет другого слова для моих чувств, — все мы обожали эту передачу. “Клуб знаменитых капитанов”! Какие, к чертям, уроки, тягостная повинность двоечника! Каждое воскресенье сам отправлял себя в угол “большой комнаты”, где висела на стене “тарелка”, прилипал к ней и слушал Плятта, Абдулова, Сперантову…
Нет на свете далей, нет таких морей,
Где бы не видали наших кораблей.
Мы полны отваги, презираем лесть,
Обнажаем шпаги за любовь и честь…
Не смейтесь над нами, но мы поголовно готовы были обнажить свои шпаги.
До пятидесяти мне снилась школа — власть советского детства…
Анна Прокофьевна — учительница начальных классов. 1947–1951. Высокая, худая, похожа на Гоголя. Я ее вижу. Она носила дешевую полушерстяную кофту, синюю с красным, с узкими и короткими на запястьях рукавчиками, из которых торчали бескровные кисти — острые тонкие косточки. На уроках у нее шла кровь из носа — от недоедания, конечно. Я вижу эту розовую каплю на кончике носа. Она закидывала голову и прикладывала к нему розовую промокашку — с зеркальными отпечатками ее росписи в классном журнале.
Кто же я был все-таки такой, если запомнил эту каплю и эту промокашку?
Но при чем тут школа? Ах, да!
В третьем классе меня — с первого раза — не приняли в пионеры. Уже выучена назубок клятва, уже все строятся на торжественную линейку, уже приготовлены галстуки. И тут мы с Сандриком Тоидзе — черт дернул — стукнули в большой барабан. Несколько раз. В благоговейной тишине.
— Кто ударил в барабан?
А кто действительно ударил — первый? Он или я?
Рыдая, мы не выдали друг друга. Пионервожатый — “перед лицом товарищей” — вернул нашим мамам галстуки.
Все же комплекс честолюбия возник позже. Когда меня — уже, конечно, пионера — в классе шестом не выбрали в совет дружины, и я страдал.
Потом меня не приняли в комсомол. Но я тогда не страдал — меня уже навсегда смутило вольнодумство. Комплекс, увы, остался. Осталось — при внешнем равнодушии — внутреннее волнение на съездах Союза кинематографистов и выборах куда-то и кем-то.
Становился членом, заместителем, председателем. Стоически выдерживая насмешки и даже угрозы со стороны моей родной жены, убеждал ее — и себя, — что я только лишь хочу — в это бурное время — принести пользу своим братьям-кинематографистам.
“Платон говорит, что кому удается отойти от общественных дел, не замарав себя самым отвратительным образом, тот, можно сказать, чудом спасся”.
Монтень. “Опыты”
Я придумал когда-то определение: “эсхатологический характер”. Что это такое? Это когда 1 июня человек начинает горевать, что лето уже кончилось…
2000 год. Снимаем дачу в Мамонтовке.
С детства название это было на слуху.
В Мамонтовке — “до войны” — снимали дачу Габриловичи. Здесь в коварной Клязьме — в 36-м или в 37-м — утонул чудный, одаренный подросток, сын Нины Яковлевны и приемный Евгения Иосифовича, — Юрочка.
В “Объяснении в любви” он — Васька, но там не тонет, а попадает под мотоцикл — это было связано с какими-то производственными сложностями.
Юрочка учился в одном классе с будущим гроссмейстером Авербахом — в Староконюшенном переулке, в 59-й школе, где позже будут учиться его младший брат Алёша и я. Большой портрет его — с большим бантом — всегда висел в квартире Габриловичей — и в квартире на Фурманова, и на “Аэропорте”.
Я почему-то засматривался на него в детстве. Что-то, видимо, волновало и пугало меня в его судьбе. К тому же меня еще и пугали постоянно:
— Ради бога, будь осторожен на реке, помни, что произошло с Юрочкой.
Заблудиться, утонуть — вот ужасы дачного — летнего — детства.
Я был осторожен, но как-то своеобразно, потому что тонул в разных реках трижды. Один этот раз описан в сценарии о дачном детстве “Ожидание”, где тонет и чудесно спасается “первый” Сашка.
Наброски из ненаписанного романа
С каждым шагом Сашки снег под ногами делался уже каким-то другим: острым, хрупким, словно его изнутри съедало подземное — медленное — тепло.
Как по волшебству, как в сказке про двенадцать месяцев, обнажилась весенняя короста земли. Закопошилась всякая мелкая Божия тварь, откровенно радуясь весне, как неожиданной новости. Без долгого предисловия трава стала зеленой, цветы желтыми, обозначилась граница между полем и лесом.
Шагнуть — и поле, казавшееся без конца и края, ты уже перешел. Но прежде Сашка оглянулся напоследок и увидел чудо. Невидимые руки вылепили из остатков снега город с путаницей улиц и улочек, с башнями и крепостной стеной.
— Ба! — воскликнул путешественник, а это был не кто иной, как Гулливер из Клуба знаменитых капитанов. — Да это же родной наш Эльсинор!
Поразительно то, что Свифт, написавший “Гулливера в стране лилипутов”, спохватился и отправил героя в страну великанов. Гениальность Свифта еще и в том, что он каждый раз напоминает нам, что каждый великан может стать лилипутом.
Наброски из ненаписанного романа
Населенный крошечными человечками, Эльсинор был как настоящий. Как в мечте о собственном городке в табакерке. Крошечный Счастливый принц стоял на площади, почти невидимая крошечная ласточка вилась вкруг его головы.
Сначала городок был только двух цветов — черный и белый. Но постепенно — тут и там — стали вспыхивать и другие цвета. Много было красного. Плащи и рожи стражников, например. Много оттенков зеленого. Дубы и ясени шумели над головами, синие с желтым попугайчики перелетали с ветки на ветку.
На каждой улочке, в каждом доме и замке что-то происходило — крошечное. Пили, ели, плодились, размножались. Все как у людей. Крошечные бесенята носились и бесились. Крошечные стражники преследовали мышь, уж такую крошечную, что им казалось — они ничего не преследуют.
В дальней комнате замка крошечная девочка поднялась с кровати. Положила на коленки книгу с картинками и — при свете свечи — стала рассматривать нагую Венеру с волосами, извивающимися, как рыжие змеи, стоящую в створе раковины, плывущей по волнам морским — к берегу.